понедельник, 30 июня 2025 г.

Татьяна Долгих. Стихи для детей

 

Татьяна ДОЛГИХ 

СТИХИ ДЛЯ ДЕТЕЙ

БЕГЕМОТЫ

В саванне вода утекает,
как в ванне:
Пока с неба льется водица,
Вокруг все цветет и плодится.
Но кран затяните потуже –
останутся грязные лужи.
Вот в этих-то лужах от знойного гнета
спасаются два бегемота.
Один бегемот – мот –
Расплещет всю воду до капли последней.
Другой бегемот – жмот –
К себе загребает из лужи соседней.
А если различны стремления,
Тогда возникает течение.

ВСАДНИК

В моем окне
Спиной ко мне
Из бронзы всадник на коне.
Суровый взгляд, серьезный
У всадника из бронзы.

Пускай во сне
Придет ко мне
Веселый всадник на коне.
Конь розовый, не бронзовый,
Поест лепешки просовой.
А всадник без доспеха
Зажмурится от смеха.

ДОЖДЬ

Дождь был тих,
Шел как мышь
По песку,
По леску,
По траве,
По Неве,
По мостам,
По зонтам.
А потом
Грянул гром
Ба-бах!
Испугался весь наш дом!

БОРЩЕВИК

Отчего борщевик так велик?
Толстый стебель и зонтичный лик.
Может, деревом стать он хотел?
Да не вышло – ведь он пустотел!
Может, гномы, покуда могли,
Все толкали его из земли
Или солнце могучей рукой
Потянуло его за собой?

Борщевик бабе Зое не люб,
Она скорчила кончики губ.
Может, он возмужал средь полей,
Чтобы стать бабе Зое милей?

Кашу ем каждый день, но пока
Не дорос я до борщевика.
В чем тут фокус? Похоже, еще
Борщевик поливают борщом.

Об авторе: Татьяна Долгих – поэт. Родилась в 1997 г. в Москве.Окончила медицинский университет по направлению «Медицинская биофизика». Работает в области медицинских наук в РНИМУ им. Н. И. Пирогова и ИОФ им. А. М. Прохорова РАН.С 2008 по 2014 гг. занималась в литературной студии Жизальмо; в 2013, 2014 и 2015 гг. обучалась в летней школе «Новые имена» (литературная секция). Несколько раз издавалась в журналах различной тематики, в сборнике «Фигуры умолчания» (издательство «Перископ-Волга»), выпустила сборник стихов «Не проходите мимо!» (издательство «Стеклограф»).

воскресенье, 29 июня 2025 г.

Сергей Замоз и Микаэла Вейсмах. Слезинка на прощанье. Феерическая повесть

 



СЛЕЗИНКА НА ПРОЩАНЬЕ

Феерическая повесть

Демон или колдун? Люди не могли определить сущности Вража, как не знали и возраста этой нежити. Возможно, потому, что никто из живущих его никогда не встречал. О нем лишь слагали сказки предки предков. Люди строили домыслы, считая, что он появлялся из ниоткуда, представляли, что всегда выглядит одинаково: высокий, сухощавый, в темном балахоне, лицо свое скрывает под широким капюшоном. Будто так он прячет глаза, вернее, взгляд, которым способен убить каждого, кто случайно встретит его.
Но все обстояло несколько иначе…
Хоть древние легенды и доносили вести о пугающих возможностях сущности, Враж не умерщвлял! Он был одним из тех, кто подводит к последней черте, где отбирают все, взамен оставляя либо немое забвение, либо добрую память. Он как будто испытывал сострадание ко всем, с кем должен был проститься навсегда, у последней черты, хотя нежити не положены чувства. Под страхом исчезновения им запрещено влиять на судьбы уходящих. Что же касается взгляда… В нем попросту сквозили печаль и усталость… Только и всего….
Была у этой загадочной сущности своя никому не ведомая тайна: больше всего на свете любила она свой сад, в котором, словно на кустах акации, крупными гроздьями цвели неисполненные мечты ушедших за черту. Сладкий дух кружил голову, и на волнующий аромат слетались бабочки. Ими опылялись цветы желаний, из которых вызревали плоды тайн, сновидений и загадок. Именно эти плоды позже дарили новые мечты каждому, кто вкушал их.
Насекомые отвлекали от постоянных забот. Умиляли их легкость и беспечность, порхание завораживало. Возможно, поэтому Враж тихо радовался, что к конечной черте их поведет не он, а другие сущности.
— Не смог бы я с ними проститься, — ловил он себя на мысли. — Чем беззащитнее существо, тем роднее становится оно, а расставание всегда невыносимо. Жалко их.
Как-то в дивный сад Вража залетело пестрое облачко. Невесомые бабочки перелетали с цветка на цветок, замирали над одним, отчего хрупкие крылышки их мелко и часто трепетали. О чем-то перешептывались и весело смеялись, не обращая внимания на угрюмого хозяина, пока тот пытался разобраться, к какому виду принадлежат его гостьи.
— Радужные чешуйки с черными бархатными точками у основания крыльев… и все такие крохотные, быстрые, словно стремятся многое успеть… Они забавные. Живут, не задумываясь о смерти, — заключил Враж, не заметив, что на его плечо опустилась одна из бабочек.
Она отличалась от остальных тем, что была грустна и задумчива. Пока ее родственницы лакомились нектаром, она наблюдала за ними с кроткой улыбкой, прислушиваясь к словам Вража.
— Нам ли думать о смерти, — вздохнула она. – Вся наша жизнь – краткий миг воздушного танца. Мы – однодневки и должны многое успеть… Меня зовут Аплик.
Обычно немногословный, привыкший к чужим откровениям Враж взглянул на гостью и скупо ответил:
— Торопитесь жить…
— Если угодно, — качнула тонкими усиками бабочка. – Хотим насладиться жизнью, ее прелестью и красотами.
— Не мудрено, Аплик, — кивнул Враж. — Но время быстротечно – всего не успеть. Насладись лучше нектаром. В моем саду он особенный, твоим сестрицам нравится. Смотри, как резвятся.
— Они радуются моменту – нектар, должно быть, хорош: мы ведь не едим вообще, а сестрицы лакомятся. Но сытость не принесет мне счастья. У меня иная мечта…
«Что может знать о мечте эта козявка?» — подумал Враж. Он видел многих несчастных, которые отправлялись в последний путь совершенно опустошенные, обиженные судьбой, и единственной нитью, что все же связывала их с жизнью, была мечта. Та, что много-много лет согревает душу. Ведь по сути все наше прошлое – это мечты. Без них жизнь замирает, теряет смысл. Но откуда взяться прошлому у бабочки-однодневки?
— Мечта, — грустно улыбнулся Враж. – Мечты отнимают много времени, с ними слишком хлопотно. И единственного дня жизни недостаточно для исполнения заветной мечты.
— Согласна, но без мечты жизнь бессмысленна! Родиться, чтобы объесться нектара и умереть сытой?! Стоило ли тогда покидать кокон?
Прелестная кроха рассуждала мудро, и это удивляло Вража.
— Ты говоришь смело, словно не боишься смерти. Потому что нечего терять?
— Боюсь, — прошептала в ответ бабочка. – Но еще больше боюсь не успеть оставить о себе памяти!
Аплик говорила с еле скрываемой робостью, будто стыдилась собственного признания. Но короткая жизнь и неумолимое время заставили признаться в сокровенном. И Враж почувствовал это.
— Вы прекрасны, ваш полет очаровывает. Разве этого мало? – спросил он.
— Как цветы на лугу: сорви любой – никто не заметит. А я хочу иного!
— Чтобы говорили только о тебе, восторгались исключительно тобою?
— Не так, — обиделась Аплик. – Чтобы, вспоминая, говорили: «Хрупкое тельце прилетело, чтобы подарить восторг!» И чтобы от встречи со мной радовались утру и вечеру, ласковому солнцу, самой жизни. Понимаешь? Не хочу быть порхающим цветком, но греть сердца красотой, чувствовать — хочу!.. Нужно успеть!
«Чтобы замечали красоту в малом… Не этому ли улыбались редкие счастливцы, переступая черту?» — задумался Враж, и на обычно угрюмом лице его скользнула улыбка.
— Другое дело, — кивнул он и неведомо кому повторил:
— Чтобы подарок остался на века…
— Было бы замечательно, — кивнула Аплик. – Кто-то восхитится, увидев меня, захочет поделиться добром с соседом, тот со своими детьми, они – со внуками. Тепло доброты будет согревать века, лечить выстуженные души!
Аплик вызывала улыбку наивными суждениями, но ее искренность побуждала к откровению.
Нежити хотелось и помочь, и уберечь от разочарований милое насекомое.
— Подобное желание может вызвать зависть, если сбудется, — пристально взглянул на бабочку Враж. – Всегда ужалит чей-то злой язык, кто-то скажет: «Она прожила жизнь красивой пустышкой!» Стоит ли терять на это день?
— Но это не так! – смутилась бабочка. – Хочу радовать!
— Я знаю, что говорю. Зависть не признает ни богов, ни чужого успеха… а уж красоты тем более не прощает. Слова секут и после смерти. Не окажется ли напрасным твой полет?
— Уж и не знаю, — качнула крылышками бабочка. – Лучше делать то, что велит сердце, чем бестолково красоваться.
Это было сказано настолько искренне, что Враж опечалился. Он поднял глаза к небу и увидел, как на пенных облаках уплывает сегодняшний день. За ним придет другой, но уже без Аплик… И он подался порыву – вопреки всему помочь этой милой, вызвавшей у него симпатию доверчивой бабочке.
— И не будешь, — вновь улыбнулся Враж. – Тобой восхитятся, но там, где нет тебе подобных. Однако мы тратим время: миг твоей жизни – человеческий год. Пойдем-ка…
Враж, прикрыл ее ладонью, чтобы внезапный порыв ветра не унес малышку, и поспешил туда, куда ходило на покой солнце – за пределы сада. Через минуту они оказались у края пропасти, заиндевевшие отвесные стены которой уходили на невообразимую глубину. Оттуда, из кромешного мрака, выплывали странные звуки, схожие с шорохом или шепотом. В темноте невозможно было различить, что таит в себе бездна, но звуки указывали на то, что неведомую, пугающую утробу кто-то населяет.
— Не пугайся, — щелкнул пальцами Враж. – Сейчас вылетит хозяйка бездны – угрюмая Андус. Здесь собирают отчаявшихся, осмелившихся свести счеты с жизнью. Думаю, ты бы смогла удержать их от губительного поступка… Красота порой способна предотвратить роковую глупость.
После этих слов время будто остановилось: смолкло все, и из мрачного жерла бездны раздались глухие шлепки крыльев.
— Кто здесь? — гулкое эхо донесло из глубины голос, и на поверхность вылетела странная длинноклювая птица с черным опереньем, плотным туловищем, грушевидной головой и большими, как у филина, глазами.
— А, это ты, Враж! — близоруко прищурилась она. — Зачем позвал? Неужели привел постояльца?
Андус запрокинула голову и зашипела. Тело птицы судорожно затряслось от смеха, чем, видимо, оскорбило гостя.
— Нет, — нахмурился Враж. – Я не толкаю в пропасть! Лишь провожу за черту! Мои спутники уходят с улыбкой…
— А я толкаю, — глумливо подмигнула птица. – В последний миг даже безнадежно отчаявшиеся цепляются за жизнь! Это забавляет…
Андус вновь зашипела.
— Ты всегда был излишне милосердным, — сипло произнесла она. – Потому к тебе и тянутся вереницы людей. Умеешь успокоить у порога забытья… Что ты им шепчешь?
— Прошу поделиться самым добрым, что было в их жизни, — простодушно ответил Враж.
— Жалеешь, значит. Вот почему к каждому своему гостю ты милостив – научился состраданию, а ведь оно заразно! Пойми же: палачей, — а мы и есть палачи! – никто не любит! Людей манит пропасть!
Злорадство птицы раздражало, но Враж смиренно сносил его. Не стоит ссориться, иначе желание помочь Аплик окажется напрасным.
— Все же жаль твоих посетителей, — спокойно произнес он.
— Набиваешься в помощники? – распушила хвост птица, заметив, однако, что гость что-то укрывает на плече.
— Что у тебя там? — прищурилась она и подобралась ближе. – Неужто подарок?
Враж приподнял ладонь. И птица увидела, как подрагивает крыльями Аплик.
Бабочка пыталась улыбнуться пернатой властительнице бездны, пока та ее бесцеремонно разглядывала.
В черных бусинках глаз отражалось радужное тельце. Самой себе Аплик казалась несуразной и беззащитной, как прелестная радуга перед наплывающей тучей.
— Красивая, — после недолгого молчания произнесла Андус. – Один взгляд чего стоит – в нем столько света! Кабы люди глядели в глаза бабочкам – исчезли бы самоубийцы!
— Именно поэтому мы здесь, — кивнул Враж. – Давай покажем ее твоим постояльцам, и они передумают совершать глупости.
— А давай я оборву ей крылья, и в ее глазах появится боль вместо радости! – мрачная птица раскрыла клюв, вытянув отвратительный змееподобный язык, и стало непонятно: смеется Андус или готовится напасть.
— Даже дышать на нее не смей! Для надежды порой достаточно улыбки. Поверь: мгновение добра способно противостоять вековому злу!
— Зато зло помнится, а добро – редко!
— Но оно дарит жизнь и надежду, как рассвет.
— Я – птица тьмы, и в моей бездне рассвет не наступит никогда! Любую искорку проглочу! За полоской – мрак!
— Мрака нет, — прижал к груди бабочку Враж. – Пока тут живут мечты, там светло!
— Ты это своей козявке расскажи, — сомкнула брови птица. – Смотри, как глядит на тебя. Приручил «зверюгу». Уходите, пока я ей крылья не оборвала! А лучше заморозь пигалицу, коль не чтишь свое ремесло. Уходите! Мне важна моя работа, а не души постояльцев!
Спор был начат напрасно. Ошибся Враж. Он накрыл плащом Аплик и спешно вернулся в свой сад, где по-прежнему резвились бабочки.
— Мы зря потеряли время, — виновато произнес он, садясь на траву. – Птица птице рознь. Не Гамаюн она, конечно… Впрочем… всем за все воздается.
— Вы тоже не вечны? – удивилась Аплик. – Как странно устроен мир: и жертву, и палача за чертой ожидает одинаковая доля?
— У всякого начала есть конец, — кивнул Враж. – Даже сильные дряхлеют. Все сущности …
— Смертны, — догадалась Аплик.
— Именно, — кивнул Враж. – Но не каждый кланяется смерти… Я – нет! Андус же остервенело исполняет работу, чтобы получить лишний век жизни. Те, что за чертой, помнят меня, они мои друзья. Жертвы Андус проклинают ее. И еще: я никого не толкал в пропасть!
Легкий ветерок качнул ветку с душистым цветком, из которого вылетели несколько бабочек. Они были так же легки и беспечны в беззаботном полете. Жаль, что идиллия так же скоротечна, как и век однодневок…
Спала жара. День подходил к концу и нежил бархатным теплом.
— Скоро вечер, — взглянул на солнце Враж. – Время неумолимо, Аплик.
— Но хочется успеть подарить счастье, пока страх не сковал мой полет, — бабочка робко опустила глаза. Ей хотелось найти замену слову, которого стала страшиться. – Там же будет…
— Скоро ты окажешься у черты, из-за которой никто не возвращался, — перебил Враж. – Страшно ли там? Не знаю, но я провожал многих, у кого с губ не сходила улыбка.
— Думаешь, там весело? – насторожилась Аплик.
— Ты остра на язык, как и положено красавицам… Улыбаются те, кто оставил о себе теплые воспоминания, — пожал плечами Враж. – Их помянут добрым словом, значит, жили они не зря.
— Боязно пускаться в неизвестность, — призналась бабочка. – И грустно. Обещай, что никогда не забудешь меня. Мне это важно.
Аплик грустно улыбнулась, доверчиво глядя на Вража. И тут он понял, почему нежити не дано испытывать чувства: добро и зло для смерти безлики, и лишь красота нужна живущим – сочувствие нарушает законы мироздания! А еще понял Враж, что к цветам в его саду может прибавиться еще один – завязанный из несбывшейся мечты Аплик, но вкус у плода будет горьким…
— Я не знаю почему, но не хочется с тобой прощаться… Маленькая бабочка, а как привязала к себе… Наверное, потому что велико твое желание сделать этот мир краше. Я бы шагнул с тобой за черту, но меня никто туда не впустит. Имена палачей стираются башмаками идущих на смерть.
— Не говори так, — сложила в мольбе передние лапки Аплик. – Не говори! Потому что я тоже не хочу с тобой расставаться. И был бы у меня еще день жизни в запасе, провела бы его с тобой. Но нет у нас этого дня. А уходить за черту бесполезной красавицей не хочется. Я мечтаю, чтобы именно мне сказали: «Спасибо». Помоги, если можешь…
— Могу, — поднялся с травы Враж. – Знаю место, где встретят тебя как чудо. Мы отправимся в Царство Вечной Мерзлоты. Сейчас же, пока не прошел вечер!
— Мерзлоты, — испуганно повторила Аплик. – Разве в холоде возможна жизнь?
— В царстве снега живут непокоренные люди. Свет, тепло и красоту они особенно ценят!
— Красоту, — не могла поверить Аплик. – Неужели ее нет в тех землях?
— Предостаточно, — возразил Враж. — Есть там неповторимое Северное Сияние, впечатляют и завораживают Ледяные горы и торосы, поражают забавные и неуклюжие звери, даже форма снежинок восхищает…
— Что же там делать мне? Я потеряюсь среди этого великолепия…
— Дарить тепло… в тебе его много, — Враж грустно улыбнулся. – Чуда, подобного тебе, люди Севера не видели. Они-то и расскажут о «Крохотном Тельце» своим детям. Ты станешь сказкой в Царстве Стужи, самой яркой легендой. Коренные народы узнают, насколько многообразен, но хрупок и неустойчив мир! Как нуждается он в защите! Поймут, что красоту, любовь и теплоту способна подарить даже слабая бабочка-однодневка!
— Но ты не успеешь донести меня, из-за дикой стужи я заледенею и разобьюсь! Мечта напрасна!..
— Вовсе нет, — уверенно ответил Враж. – Уходящие за черту дарили мне много тепла, и оно теперь легко согреет тебя! Главное – гляди в мои глаза, пока не растворюсь во времени…
— Я тебе верю, — шевельнула усиками Аплик. – Поторопимся… Может быть, хоть кто-то успеет заметить меня…
— Заметят! Я войду в гущу Северного Сияния, а уж оно донесет во все пределы яркий и легкий образ бабочки.
Враж протянул руку с сидящей на пальце Аплик, и, обгоняя свет, понесся в Царство Вечной Мерзлоты. Туда, где из-за горизонта в торжественном свечении, переливаясь игрой огней, завораживающие сполохи собрали несколько десятков вольных зрителей — исконных жителей сурового края. Это были взрослые и дети. Все они восторженно глядели на чудо природы.
Арктические ветра, опаляющие морозы и колючие айсберги, царапали плоть Вража, рвали в ошметки его балахон, и от Ледовитого океана капли крови окропили плотный снежный наст. Но люди не знали этого и увлеченно глядели, как некая сущность несет в своей ладони невидаль, о чьем существовании они знали лишь понаслышке.
«Это та, что дарит любовь», — вспомнил кто-то из собравшихся древнее пророчество.
«Да-да, — вторили тому соплеменники. — Трепетное насекомое, что погибнет ради нашей жизни! Так поведали духи!»
И никто из этих людей не мог знать, что на самом деле это палач ведет к последней черте жертву.
— Смотри мне в глаза! – слабеющим голосом напоминал Враж. – Смотри, иначе замерзнешь!
— Мне тепло, — улыбалась в ответ Аплик. – И я слышу восторженные голоса!
— Это люди радуются тебе. Мы почти у цели, — прошептала сущность. – Я хочу поднять тебя выше. Туда, где переливается Северное Сияние…
— И потом я…
Но бабочка так и не договорила. Она на миг отвела взор от глаз Вража и изумленно заметила, что сущность рассыпается на мелкие кристаллики и те, касаясь земли, становятся сочной травой, выстилаясь тропинкой к пику Ледяной горы, на которую ее, однодневку, вознес мрачный Враж.
— Вот и все, — чувствуя сковывающий холод, произнесла бабочка. – Сейчас я стану льдинкой и рассыплюсь. Прощай!
— Не хочу, — цепляясь за лед, простонал Враж. По его щеке скатилась слезинка. Горячая капля упала на хрупкое тельце и обволокла его.
— Смерти нет, — бодрилась Аплик. И, хотя ее крылышки уже почти покрылись чем-то смолисто-вязким, глаза бабочки светились удивительным светом, способным зажечь огонь счастья. — Те, что дарят добро, будут жить вечно, потому что и добро вечно.
Чувствуя, что силы навсегда покидают его, Враж опустил Аплик на вершину айсберга, что покоился у самого берега, и упал. Израненное тело его стало длинной тропой, и выстилали ее шелковистые травы, в которых качали разноцветными головками необычные цветы, похожие на бабочек с нежными крылышками. Только не видела уже этого Аплик. Она замерла со счастливой улыбкой на лице в прозрачно-желтом куске янтаря – застывшей смоле. Свет Северного сияния разносил ее образ во все пределы студеного края. И этому радовались люди, ибо сбылось предсказание шаманов о том, что «прилетит сказочное существо, на которое можно смотреть вечно! И подарит красоту свою, чтобы не охладели сердца наши! И будет тропинка к этому чуду в вечнозеленой траве. И будет видна она каждому жителю нашего края – хрупкая и неповторимая. Да не растопят ее ядовитые людские языки! Да не выклюют птицы мрака! Потому что панцирем ей станет слеза друга! Слеза на прощание! А это – нерушимая крепость, потому что не каждому дарят ее!» Слезинка на прощанье – оценка всей жизни! В ней все: и тепло прожитого времени, и любовь, и память близких…

Об авторах: Сергей Замоз – прозаик. 51 год. Живёт в г. Бельцы (Молдова). Публиковался в газете «Моя Семья», «Русское слово» (г. Кишинёв), на сайте журнала «Работница», на сайте альманаха «Снежный Ком», в журналах «Великороссъ», «Южная Звезда», «Новый Континент», «Метаморфозы», «Русское поле» (г. Кишинёв), электронном журнале «Чайка», детском журнале «Электронные Пампасы», электронном журнале «Кольцо А». Лауреат конкурса «Золотое перо Руси». Автор книг «Мэрцишор» (изд-во «Союз писателей») и «Приключения Ватрушки» («Стеклограф», 2025).
Микаэла Вейсмах – прозаик. Родилась в 1995 г. в Москве. Публиковалась в газете «Моя Семья», в электронных журналах «Чайка», «Электронные Пампасы». Автор романа-дилогии «Дневник начинающего педагога» и книги «Приключения Ватрушки» («Стеклограф», 2025).

суббота, 28 июня 2025 г.

Николай Лаевский. Маковка. Отрывок из будущего романа


 МАКОВКА

Отрывок из будущего романа

Маковка слезла с телеги и благодарно помахала ручкой. Деньги за проезд с нее не взяли. Да и не стали бы. Маковка была метр пятьдесят с кепкой и худенькая, как самая скромная швабра. Размер и вес компенсировали глаза – глубокие, как озера, в которые если и ныряют, то только с аквалангом. Копна рыжих волос торчала во все стороны, напоминая классический пожар, крохотные угольки от которого попали на лицо в виде веснушек. Маковка отряхнула платье и сняла со спины огромный, по неясным причинам квадратный мешок. Удивительно, как общая хрупкость девочки сочеталась с чем-то таким объемным и, судя по всему, тяжелым. Выяснилось, впрочем, что почти все пространство мешка занимал ярко раскрашенный ящик. Ящик, на котором были нарисованы полянки с пони, нежно-розоватыми замками, озерцами с радугами и большим количеством флажков, бабочек и прыгающих зайчиков. Глядя на это чудо дизайнерской мысли, ни у кого не оставалось бы сомнений, что, если ящик не принадлежит маленькой девочке, то он явно находится в распоряжении довольно крупной феи.

Маковка несколько раз щелкнула пальцами обеих рук и прижала ладони к коленям. Через пару минут дрожь прошла. Она не была такой уж трусихой, но знала, на какой риск идет ради исполнения своего сокровенного желания.

Внутри ящика оказался мешок с едой и четыре раскладывающихся прута. Поколдовав над ними, Маковка соорудила пирамиду, в центр которой поместила ящик, служащий ей трибуной. На самодельной пирамиде, что вполне укладывалось в общую картину, тоже были флажки, бабочки и разноцветные ленты. Весь необходимый для трибуны материал девочка собирала несколько месяцев.

У Маковки была мечта. Огромная (почти необъятная) и такая горячая, что даже в сжатом состоянии едва помещалась в ее сердце. Она лелеяла ее еще до побега из приюта «Злые и Козни». Там не давали петь. Будет справедливо добавить, что там также запрещалось декламировать, устно мыслить и играть в любые игры, где было необходимо говорить и контактировать с «социумом». Персонал всякий раз произносил это слово с трудом, по буквам, из-за чего дети боялись еще сильнее. В один особенно несправедливый день Маковка сделала первый отважный шаг. Она закрыла глаза и начала петь. Про себя. В дальнейшем ее не раз подозревали и отправляли заниматься хозяйственными делами сверх нормы, но Маковка едва заметно улыбалась – краешками губ, заставляя мышцы лица всякий раз совершать подвиг.

Жизнь в приюте нельзя было назвать такой уж невыносимой. Хотя им, сиротским детям, не с чем было сравнивать. Один мальчик прочитал книгу про войну и назвал их жизнь казарменной. В плохом смысле. Он объяснил, что так называется жизнь, насыщенная холодом, голодом и суровыми правилами. А еще рукоприкладством, подстрекательством и ябедничеством.

Из приюта «Злые и Козни» Маковка решила сбежать год назад. Останавливал лишь один важный вопрос. Что она будет делать в мире, расположенном за решетчатыми окнами? Превратится в служанку и станет работать за еду? Этого хватало и здесь. Но однажды цель в жизни сама нашла Маковку.

Был праздничный день, и ее вместе с несколькими другими приютскими детьми взяли на прогулку в город. Надзирательницы, разумеется, выдали детям самую приличную одежду и каждому дали по монетке. «Злые и Козни» умели пустить пыль в глаза.

Так или иначе, для Маковки тот день стал поворотным. Не потому, что она наконец-то была нормально одета. И не из-за монетки, на которую толком ничего не купишь. Она увидела, как девочка, ее ровесница, чуть подпрыгивая, бежит ей навстречу. Так легко и свободно, словно пушинка. Вот только пушинки петь не умеют. А эта девочка-пушинка – пела. Пела так, что у Маковки потекли слезы, хоть она и знала, что за плач ее сурово накажут.

Встав на раскрашенный ящик, девочка пригладила платье. Кое-кто уже бросал на нее снисходительно-заинтересованный взгляд. Маковка начала шевелить губами. Люди, проходя мимо, недоуменно останавливались на пару секунд, а затем уходили, ощущая какое-то тревожное чувство. Маковка перешла на шепот. На этот раз прохожие останавливались чаще. Некоторые зеваки даже предпринимали попытки разобрать слова или хотя бы буквы, но на этой, как сказала бы Маковка, «стадии» сие было невозможно. Слишком въелась в ее хрупкое тельце жизнь в приюте.

Миновав некоторое количество «всхлипов», Маковка очень громко, но нерешительно прокашлялась, как бы стесняясь самого факта своего существования. Теперь она дала знать о себе всем в радиусе десяти (как минимум) шагов. Маковка не знала ни одной песни. Она и читать вовсе не умела. За всю ее жизнь она застала только книгу рецептов «Сто блюд из крапивы». Потому Маковка пела, используя одни гласные. Она не знала термина «вокализ». Она не знала ничего, кроме своей грустной, полной невзгод жизни. И она пела об этом. Да, слов не было. Но ее голос медленно набирал силу, а самая чувствительная часть толпы двигалась как морская волна. Маковка пела обо всем, пусть этого всего в ее жизни было мало. Она пела, и чистый ее голосок пронизывал людей, даря ощущение, что они, пусть даже в глубине души, поют вместе с ней. Маковка дарила миру всю себя, поднимаясь выше с каждой нотой. Когда она добралась до той высоты, где находилась самая ее суть, девочка резко оборвала вокализ. Толпа пошатнулась. Раздался хлопок ладони об ладонь, и спустя долю секунды жизнь Маковки изменилась навсегда…


Об авторе: Николай Лаевский – поэт и прозаик. Родился в 1991 году. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Получил дополнительное образование актера озвучивания и дубляжа. Автор четырех книг и комикса.

вторник, 24 июня 2025 г.

Светлана Богданова. Морок леса. Мистический рассказ из цикла "Акри"

 

МОРОК ЛЕСА

Мистический рассказ из цикла «Акри»

Корзина оттягивала руку, но остановиться было невозможно. Марина шла, точно и остро взглядывая под каждое дерево, под каждый куст, палочкой срывала перед собой паутину и той же палочкой ловко раздвигала уже почти пожухлую траву. Пахло прелым, густым, грибным. Земля словно вздыхала под ногами, мох казался сказочным, а в золотистых лучах вечернего солнца кружила редкая осенняя мошкара. Внезапно Марина остановилась. До нее донеслось неясное пение. Смотреть вдаль, туда, где розоватые стволы сосен сдвигались, точно сжимая пространство, было трудно: глаз был нацелен на близкое, на то, что прямо под ногами. И потому казалось, что лес в какой-то зеленовато-лимонной дымке. Марина прищурилась, чтобы получше разглядеть, кто это там ходит, кто поет. Между соснами мелькнуло черное. И снова, и снова. И другое. Должно быть, грибники, подумала Марина и собралась уж было развернуться и пойти в другую сторону, чтобы ни с кем не встретиться и не показать, сколько в корзине. Но что-то заставило ее оглянуться. Пение становилось ярче, сложнее. Слов было не разобрать: они словно превращались в одно сплошное, тягучее о, и это о, как какое-то зыбкое кольцо, взлетало в небеса на мажорной фразе, а потом, тихо планируя, точно осиновый лист, опускалось в тишину леса – на минорной. И только «аллилуйя» после каждого такого взлета и падения укрепляло спетое, воодушевляло певших.

Теперь Марина была уверена: то ходят по лесу монахи, монахи, да только откуда здесь им взяться? Километрах в трех есть Свято-Лужнецкий монастырь, но он женский. Через Оку – другой, Архангельский, и тот – женский. Откуда же здесь монахи?..

И опять мелькнуло среди сосен черное. Теперь Марина не могла оторваться от этого мелькания, разглядеть как следует фигуры она не могла, но ее завораживали колыхавшиеся в такт пению просторные палии, и зеленоватая дымка становилась плотнее, а мелкие насекомые, кружившие в золотистом свете, теперь казались горящими светляками. Марина достала телефон и хотела было сфотографировать это – розовые чешуйки сосновых стволов, почти что изумрудный туман, огоньки светляков, – но телефон никак не включался.

И тут она вздрогнула, потому что палий своим черным крылом едва не задел ее, склоненную над экраном, едва не полоснул по щеке. И отчетливо услышала она над самым ухом густым басом, протяжное:

«Како воспоем песнь Господню на земли чуждей?»

Быстро выпрямилась, обернулась, и сердце зашлось: никого рядом. А пение продолжалось, а свет струился, клубился, горел, и монахи пели, точно сажали все новые деревья, точно вкладывали всю свою силу в плотный тяжелый мох: «Аллилуйя».

Марине теперь казалось все странным. Вспомнились истории о мистическом тумане, который перемещает во времени и пространстве, вспомнились и слова соседки по даче, старой садовницы Ольги Петровны, которая в этих местах родилась, что раньше-то монастырь мужским был, до революции, а потом разрушили его, разворовали… В девяностые возродили, отреставрировали, решили женским сделать. Не знали, сокрушалась Ольга Петровна, что не терпят его стены новых верующих. Тогда эти слова Марине показались чем-то вроде старческой блажи. Хорошо ведь, что монастырь восстановили, да разве есть разница, мужской он теперь или женский. Но позже ей и другой сосед, дядя Толя, весельчак и выпивоха, заправившись, зачем-то ляпнул, мол, плохо они сделали, не должен быть Свято-Лужнецкий монастырь женским, здесь же граница была Московского княжества, и хотя история давно изменилась, да и вообще куда-то вбок пошла, границы никуда не делись. А монахи, служившие здесь, были боевыми, обученными, защищали Москву от врага, поднимавшегося по Оке на север.

Начитался славянского фэнтэзи, решила тогда Марина. Какие еще боевые монахи? Разве у нас, у православных, возможно такое?..

Сейчас все это вспомнилось, и Марине показалось даже, что услышала она какое-то позвякивание в пении: может, то и вервицы монашеские, четки, а может, и клинки боевых монахов. Только что они тут защищают? И где – тут? Когда?.. Мысли Марины путались. Но одна мысль высветилась отчетливо: бежать. Выходить из тумана, стараться ступать туда, где лучше всего видно. Где трава точнее прочерчена, где листья яркие, желтые, красные. Не слушать, не слушать эту вечную «аллилуйю», не искать черных фигур между стволов. Бежать. И шагнула прочь, и еще, и еще, старалась не оглядываться. Корзина стала совсем неподъемной, она словно тянула Марину, словно звала остаться, посидеть на валежнике, отдохнуть в закатном тепле, послушать красивое пение, отдаться и другому звуку, холодному, звенящему. Но у Марины вдруг появились силы отказаться от того, что уже собрано, она резко поставила корзину на мох и двинулась дальше – прочь, прочь.

Солнце все еще золотило лес, хотя теперь он был чужой, незнакомые сосны стояли, кривя длинные шеи, точно цапли, незнакомые кочки покрывал серебристый ягель, тропы все потерялись, земля обнажилась и явила плотный влажный песок. То тут, то там попадались глянцевые шляпки маслят, но Марина уже не желала никаких грибов, она хотела поскорее вернуться на дачу. Запыхалась, точно огромных усилий ей стоило раздвигать деревья, распахивать новые пространства, шагать по спасительным лучам. Теперь она слышала только свое дыхание, взволнованное, и оно даже казалось ей чужим, настолько непривычно, сипло, быстро шептало, клокотало, стучало в виски.

Вечерний свет уже тускнел, и Марине стало страшно еще и оттого, что подумалось: придется здесь ночевать. Однако внезапно стволы расступились, и сквозь них мелькнули белые стены и темные маковки монастыря. Вот он, Свято-Лужнецкий, как теперь отсюда идти до дачи, Марина знала. Выдохнула. Но тут же сердце зашлось от ужаса: на опушке тихо, ласково плескалась вода, омывая жухлую траву, а в воде – темной, чистой, ледяной, – плавали крошечные золотистые листья прибрежных берез. Монастырь стоял посреди этого неожиданного разлива, хотя еще вчера никакой воды тут не было, да и быть не могло: осень выдалась теплая, и не бывает осенью разливов.

Здесь и весной не бывает такого, уже давно не бывает, думала Марина, пытаясь понять, что происходит, откуда столько воды. И опять услышала пение. Только это были женские голоса.

По серебрящейся в сумерках воде стлался нежно-белый туман, пока что тонкие его нити протягивались от опушки до монастыря. А там, возле самых стен, появились простые дощатые лодки. Две, три, четыре… Весла мерно поднимались и опускались, и вода отзывалась на их движения тонким журчанием. В лодках сидели в своих черных одеяниях лужнецкие монахини. Их гордые, прямые фигуры отражались в воде тихой, темной рябью, а нежные голоса стройно тянули на одной ноте, но так, что каждое слово было отчетливо слышно:

«Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы летящия во дни,

от вещи во тме преходящия, от сряща, и беса полуденнаго».

Марина, стоя у самой кромки воды, замахала монахиням, закричала: – Сюда, сюда! – и те, кажется, ее услышали. Но тут же в лесу раздалось другое пение, то монахи продолжали выводить свой псалом:

«Дщи Вавилоня окаянная, блажен иже воздаст тебе воздаяние твое, еже воздала еси нам».

И Марина вздрогнула, и вздрогнули с ней весла, и вся вода заколыхалась от страшного проклятия.

Направившиеся было к Марине монашеские лодки застыли, а потом переменили курс и стали уплывать от леса, а высокие голоса монахинь все продолжали и продолжали свой точный вечерний речитатив:

«Не приидет к тебе зло, и рана не приближится телеси твоему,

яко Ангелом Своим заповесть о тебе, сохранити тя во всех путех твоих».

Но из лесу басом вторили им, спорили с ними распадавшиеся на множество ночных мотыльков, на гальку, на треск сучьев, повторявшиеся «аллилуйя, аллилуйя». Марина заметалась, теперь она понимала, что монахини ее не спасут. Но от кого? От чего? От каких-то монахов, прогуливавшихся в чаще? Она пыталась успокоиться. Почему ее так испугало все это? Туман, незнакомые тропы, черные фигуры певших среди стволов? Подумаешь, должно быть, тоже заблудились, а то и вовсе не местные, выехали за грибами для обители… Но успокоиться не получалось. Марина побежала, перепрыгивая через валежник быстрыми ловкими прыжками, вдоль кромки разлива, туда, где, как ей казалось, монахов не было.

Солнце совсем отошло, небо стало серо-розовым, и свет, исходивший от него, словно припудривал тем же, серо-розовым, туман над водой. И его теперь уже не нити, но широкие, густые ленты тянулись к лесу, клубились, сворачивались, текли – туда, куда как раз стремглав неслась Марина. А что, если туман скроет ее от монахов, а что, если она пересидит здесь до утра, где-нибудь под деревом… Посмотрит на красивый разлив, на звезды. А утром пойдет к дачам, ориентируясь по монастырю?.. В отчаянии Марина шагнула в самую гущу, в клубящийся поток прохлады. Дыхание перехватило, и последнее, что она услышала, было совсем уже поблизости:

«Блажен иже имет и разбиет младенцы твоя о камень. Аллилуйя».

Марина зажмурилась. И вдруг все стихло. На мгновение, на долю секунды. И яркое звучание вырвалось к Марине, мир вокруг искрился и слышался привычно: стуком колес дальней электрички, лаем собак, петушиными вскриками из далекой деревни. И близким рокотом квадроцикла. Марина открыла глаза.

– А где грибы? – спросил удивленно дядя Толя, остановившись рядом с ней.

– Не знаю, – слабым голосом ответила Марина и потеряла сознание.

Долго еще на наших дачах говорили об этом происшествии. И гадали, что за монахи встретились в лесу Марине, да какой-такой разлив она видела возле монастыря, ведь вода в наших краях не разливалась уже больше двадцати лет.


Об авторе: Светлана Богданова родилась в Москве 16 января 1970 года. Закончила Литературный институт им. А.М.Горького. Автор книг: «Предвкушение» (1996), «Возможное начало» («Арго-Риск», 1997), «Родство с предметами» («Автохтон», 1999), «Ностальгический газ» («Стеклограф», 2018), «Сон Иокасты» («Стеклограф», 2018), «Москва мистическая: Встреча с волшебником» («Амрита-Русь», 2021), «Свободный человек» («Т8 Rugram», 2023), «Клуб сочинителей эротики» («Стеклограф», 2023), «Москва мистическая: Книга бессмертных» («Амрита-Русь», 2024), «Ночная прогулка» («Стеклограф», 2024), «Четыре ангела» («Амрита-Русь», 2024). Участвовала в культурном проекте ГМИИ им. Пушкина «Мир чувственных вещей в картинках» (1998). Лауреат премии журнала «Новое литературное обозрение» за лучшую малую прозу в рамках Тургеневских дней в Москве (1998). Лауреат специального приза «За изящную словесность» в рамках конкурса им. Даниила Хармса под руководством Марии Семеновой (2017). Автор многочисленных публикаций в журналах «Новый мир», «Новая Юность», «Новое литературное обозрение», «Знамя», «Октябрь», «Кольцо А», «День и ночь». 

пятница, 13 июня 2025 г.

Дмитрий Аникин. Посмертная память. Рецензия на книгу Милы Борн «Memory postum»

 

ПОСМЕРТНАЯ ПАМЯТЬ

Рецензия на книгу Милы Борн «Memory postum»

(Москва, «Стеклограф», 2024)

Эту рецензию предложила мне написать Дана Курская. Она прислала текст книги и сопроводила его замечанием, что это стихи «о процессе выстраивания взаимоотношений живого со своей и/или чужой смертью». Признаюсь, я понял эту книгу по-другому.

Да, и этот текст – не рецензия, а мой свободный отклик, без претензий на анализ литературных влияний или разбор техники письма. На всякий случай, однако, замечу – литературные влияния есть, техника письма – выше всяких похвал.

Общим местом философии, начиная с Сократа, стала мысль: «Философия – это искусство умирать». Полагаю, однако, что любой неуч справится со смертью не хуже опытного философа. Тоже мне бином Ньютона.

А поэзия – это искусство жить, это искусство помнить. Смерть для поэзии – всего лишь одна из возможных тем. Смерть, описанная поэзией и запомненная читателем, – это уже не совсем смерть. Не бессмертие пока, но шажок в нужном направлении. А путь в тысячу ли… Память – это тоже борьба со смертью.

«Хотеть жить — это хотеть занимать еще точки пространства и времени, то есть восполнять или дополнять себя тем, чем мы сами не обладаем» – писал Мераб Мамардашвили. А разве поэзия – это не то, что восполняет, дополняет память поэта, отдавая ей даже то, чем она изначально не обладала? Смерть – все упустить. Поэзия – все сохранить и приумножить. Поэзия Милы Борн справляется с тем, чтобы сохранить и приумножить. Возможно, это и не входило в авторский замысел, но куда важнее замысел поэзии относительно поэта.

Это не просто сборник стихов, даже не сборник умышленный и четко составленный. Это – книга. У Данте была «Новая жизнь», а это что? «Новая смерть»? «Новая и старая смерть»?

Книгу Милы Борн «Memory postum», как всякий настоящий поэтический текст, конечно, можно интерпретировать по-разному. На самом поверхностном уровне можно услышать слова о любви и смерти. Это законное толкование, не без повода. Но к Эросу и Танатосу можно все что угодно свести, начиная от Книги Бытия и заканчивая расписанием электричек. К примеру, те электрички, движение которых может заинтересовать меня, непременно проходят через станцию «Железнодорожная» сi-devant «Обираловка», где покончила с собой Анна Каренина.

А воронка безудержной бездны

нас несет еще в злой круговерти.

Все переплетается в книге: Гитлер и Браун несутся в том же вире, где Паоло и Франческа; Тристан и Изольда пьют любовный напиток, который не тот ли самый яд, которым отравились герои, уподобившие себя Гитлеру и Браун? Но у автора, в отличие от Данта, хватает самообладания, чтобы не потерять сознание… Да и нет рядом Вергилия, чтобы подхватить упавшего, упавшую… Или есть? Вергилий определенно где-то рядом присутствует.

Поэзия Милы Борн – это какое-то параллельное пространство, куда дозволено приходить всем — и живым, и неживым, и бывшим, и небывшим. В этом пространстве не то чтобы неуютно, но само понятие уюта отсутствует, как, впрочем, и понятие неуюта. Это та самая точка, через которую проходит неисчислимое множество различных параллельных прямых в геометрии Лобачевского. Только вроде все перечислил, а вот еще одна.

Так смерть, должно быть, смотрит из засады

на жизнь и притворяется пространством.

Мучительно искривленные пространство и время.

Сон оборвался. В забытое кем-то окно

дуло. И только на даче, давно уже проданной,

все еще теплился свет — там смотрели кино,

может быть, пили из кружек, и чайными розами

пахло, и неторопливый ночной разговор

все оборачивал вспять, и в его круговерти

кто-то входил так знакомо и сквозь коридор

нас, как детей, уводил за собою в бессмертье.

Вот какое пространство перед нами: свернутое в круг, в тор, проданное, но оставшееся в собственности поэта. Тот, кто входит в это пространство – он как? Входит сейчас? Входил раньше? Войдет потом. И что это за гамельнское бессмертие, которое не единственный ли выход из этого всего, из пространства-времени, не то что не ньютоновского, но уже и не эйнштейновского?

Герой одного из ключевых стихотворений книги пытается понять, что же означает надпись «memory postum». Надпись на рамке фотографии? Название книги? Змея в очередной раз кусает собственный хвост, яд распространяется от хвоста к голове, будоража холодную кровь, и змея снова готова кусать.

И как это переводится?

Что такое любая система стихосложения, как не мнемонический способ, лайф-хак: если с рифмой и ритмом, то проще запомнить?

Не все мы получаем в наследство имущество, но все – долги, из которых главный – долг памяти. Но поэт не просто транслятор чужих, сошедшихся в нем памятей предков и знакомых. Поэт – это узелок на память, тот, кто формулирует память, делает ее осмысленной и пролагает ей дополнительные пути помимо прямо наследственных и случайных. Поэт отвечает не только за память своих предков: О’Коннор и Вергилий, Тристан и Изольда, Фрея, все они – заимодавцы поэта, в смысле памяти. Минуя внуков и даже правнуков, наследство достается тому, кто и рад бы отказаться, но гордость не позволяет. Ну и нельзя же так обидеть мертвых! Мила Борн получила богато, но ее не погребло под спудом.

Как ты думаешь, снятся ли им наши сны

там, где лампа не выключается ночью? –

спрашивает автор. И все упомянутые и нет в книге не знают, что ответить. Как вообще кто-то может быть уверен, что видит собственные сны?

Основной материал поэзии – все-таки не слово, основной материал поэзии – время. На латыни это особенно очевидно: чередование долгих и коротких звуков создает поэтический размер, в идеале – гекзаметр. У Милы Борн стихотворные размеры разные и на слух ощутимо, как время в ее стихах течет физически по-разному, изменяя скорость, направление, силу. Иногда время сбивается в такой колтун, что не распутаешь, что выдох предшествует вдоху, что вот они – появляются «нерожденные дети». Еще нерожденные? Вообще нерожденные? Или даже так – уже нерожденные, что бы это ни значило…

Поэзия – единственное доказательство того, что время действительно существует, а не является вспомогательной величиной для расчетов, как предполагают некоторые физики, или иллюзией, как утверждают богословы.

Сивиллы пророчили в стихах. В этой игре не на жизнь, а на смерть со временем совершенно непонятно, почему пророчить можно только о будущем, чем прошлое-то хуже? И Мила Борн пускается пророчить о прошлом, которое ох как гадательно…

Поэзия не спасает от смерти. В последнем стихотворении книги Мила Борн напрямую говорит: «Без толка искать бессмертное в посмертном». И это после перечисления великих имен, поэтов, которые, казалось, могли бы… Кто, если не они? «Но музыка от бездны не спасет» – подытоживает Мандельштам, как знать, не единый ли в трех лицах: «Осип, Иосиф, Йозеф».

Это книга в пяти эклогах. Считается, что действие эклог должно происходить в Аркадии, в дословном переводе – в медвежьей стране, а что это, как не Россия с ее берлогами или Берлин с его медвежьим именем и гербом?

Итак, пять эклог… Или шесть? Не подразумевается ли самая известная эклога в мировой литературе, не должна ли она по умолчанию замкнуть круг земной поэзии, чтобы началось то, та поэзия, в которой память – вечная, а бессмертие – весомо, грубо, зримо? А иначе зачем вообще «эклоги», которые в классическом виде не циклы, а отдельные стихи,

о пастушка х – какие, к черту, пастушки?

Круг последний настал по вещанью пророчицы Кумской,

Сызнова ныне времен зачинается строй величавый.

У Милы Борн эклоги идут под названиями, эту можно назвать – «о времени».

В одном из стихотворений есть очень точное выражение: «ад случившегося». Только так, по-вергилиевски, ад может отмениться. Задача Вергилия в новой европейской поэзии – выводить из ада.

Вергилий творил на стыке старой и новой эры, но поэт всегда и везде чувствует рубеж времен, конец старого и начало нового, буквально по каждой строке поэта идет разлом и счеты Милы Борн со временем никак не лучше, не легче вергилиевских. Так что перед нами – книга в шести эклогах с прологом и эпилогом. Книга при всей своей архитектурной законченности разомкнутая и вбирающая в себя многое и многое явно не написанное, и написанное до, и то, что будет написано после…

P.S. Есть один момент в книге, с которым я категорически не согласен, против которого восстает все мое естество поэта и пьяницы: «Слинчев бряг»! Невозможность такого написания, обусловленная нерусской орфографией, безвредно употребляющей любые транскрипции, но грубоватым вкусом болгарского напитка, давшего нашему поколению несколько приниженное понятие о бренди.

Как писал Бродский: «О неизбежность «Ы» в правописании жизни».


Об авторе: Дмитрий Аникин родился в 1972 году в Москве. Живёт в Москве. По образованию – математик. Предприниматель. Публикации в печатных изданиях на настоящий момент времени: циклы стихов в журналах и альманахах «Новый мир», «Prosodia», «Слово/Word», «Плавучий мост», «Перископ-Волга», «Кольцо А», «Дегуста», «Нижний Новгород», «7 искусств», «Сетевая словесность», «Изящная словесность», «Клаузура», «Русский колокол», «Точка зрения», «9 муз» и др. Лауреат конкурса «Золотое перо Руси». Шорт-лист конкурсов «MyPrize 2024», «Мыслящий тростник». Автор книг «Повести в стихах», «Сказки с другой стороны», «Нечетные сказки».

Ирина Свинкова. Да нет, это не другое. Рецензия на книгу Игоря Вольфсона «Ну это совсем другое»


ДА НЕТ, ЭТО НЕ ДРУГОЕ

Рецензия на сборник прозы Игоря Вольфсона «Ну это совсем другое»

(Москва, издательство «Стеклограф», 2024 год)

Книгу прозы «Ну это совсем другое» Игорь Вольфсон писал тридцать лет, если верить авторскому предисловию. Сборник вышел осенью 2024 года в московском издательстве «Стеклограф» и состоит из рассказов, сюжетно не связанных между собой. Это философские зарисовки – одновременно и смешные, и трогательные, и печальные слегка. Но печаль сия по-вольфсоновски светла, что является органичным для автора приемом.

Каждая история из этой книги пронизана тонкими лейтмотивами, запечатлевающими эпоху, в которой живет повествование. Структура текста рассказов книги «Ну это другое» мастерски вырабатывает сами-в-себе противоречия, создавая многогранное изображение внутреннего мира персонажей.

И все же я бы хотела уделить внимание не столько обсуждению сюжетных линий, сколько исследованию контекста, влияющего на формирование автора. Стилистические особенности, его личные, «вольфсоновские», делают каждый рассказ объемным и запоминающимся. Можно заметить, как Игорь Вольфсон через мелкие детали раскрывает глобальные темы, такие как любовь, утрата и идентичность.

Некоторые образы почти евангельские.

«— Все, все, прекрати уже. Невозможно с тобой. Какие же тогда предыдущие шесть [заповедей], если в этом хаосе не то что опереться, и зацепиться-то не за что?!

— Что значит «какие»? Уж, по крайней мере, не те, вышеперечисленные. Запретительные. Не убий, не укради, не прелюбодействуй… Любого психолога спроси — частица «не» имеет обыкновение проскальзывать, оставляя за собой действие, которое из запрещенного подсознательно если и не становится разрешенным, то начинает пробоваться на вкус. Так что изволь использовать конструктивные заповеди. У каждого они свои.

— И у меня?..»

Автор мастерски выводит на свет сложные человеческие отношения, оголяя эмоции и внутренние переживания своих персонажей. Каждая страница напичкана образами, которые, подобно живым существам, бурлят и движутся, заставляя читателя углубиться в их мир.

Темы понимания своих родителей, темы любви и ухода, веры и сомнений пронизывают каждое произведение. Социальная реальность переплетается с философскими размышлениями, создавая уникальную атмосферу, которая заставляет задуматься о вечных вопросах бытия. И, конечно, важной специей ко всем этим литературным закускам является неповторимое вольфсоновское чувство юмора.

«На седьмой год двадцать первого века от Рождества Христова, в день казни Его, поезд «Невский экспресс», как и положено, убыл из Москвы под звуки газмановского марша, намереваясь через четыре с половиной часа достичь Санкт- Петербурга…»

Предыдущая книга Игоря Вольфсона «Небылицы» зарекомендовала своего автора в качестве прозаика-орнаменталиста, потому вдвойне интереснее в новом сборнике наблюдать его как писателя, в чем-то наследующего взрослой прозе Виктора Голявкина.

«А было это так. Как-то раз я умер. Ну, случилось что-то там непоправимое, не помню уже, — и нет меня. Посуетились, поплакали, на землю грешную опустились — надо ведь и похоронить как-то. И не вернешь, и разлагается, да и обычай таков. Оформили бумажки, день назначили, место определили и церемониал заказали. И вот настал означенный день, приглашенные прибыли, зрелища ждут и скорбеть начинают. А я не спешил — посплю, думаю, еще немножко, уж похорониться-то всегда успею. А толпа нервничает — покойничка нет, цель сбора неясной становится — волнуются люди…»

Говоря о стиле коротких рассказов Голявкина, можно вспомнить Михаила Зощенко и выделить следующие черты, объединяющие манеру их письма: короткие емкие формы, иронический склад речи, огромное значение интонаций, нередкое повествование от первого лица. Пожалуй, корпусу ранних произведений обоих этих авторов и наследуют рассказы сборника «Ну это совсем другое». Однако же Голявкина в них больше, поскольку Голявкин есть атмосферность, абсурдность, смещение земной оси в бытовых предлагаемых обстоятельствах. Он как бы восходит к Хармсу, но Зощенко не дает ему взлететь, держа за ноги. Вот в таком парении между небом и землей Голявкина встречает наш Вольфсон и немедленно воспаряет на его уровень, да не убоюсь я таких сравнений.

Однако не надо полагать, что все рассказы в книге абсурдные или юмористические. Для того и писал Вольфсон книгу тридцать лет, чтобы побаловать своего читателя изобилием жанров. Так, наряду с иронией, рождаются философские эссе о главном Учителе – Вилене. Или возникают зеркалистые эссе о днях недели, подобные путевым запискам или дневниковым заметам. Обратите внимание, как при этом в них работает стилистика – из размышлений рождается речь человеческая. Все как в нашей голове и обстоит ведь.

«Сказка закончилась, а жизнь продолжается. Освободил, скажем, Комарик Муху-Цокотуху и жениться на ней хочет. Трофей достался победителю, пир на весь мир; освобожденная невеста, что твоя персидская княжна, раскрепощенной статью вплывает в роль статистки. Держится гибельного пути из одной неволи в другую. Паук-то кровь из нее выпивал быстро, а Комарик будет медленно, смакуя, жальце у него тонкое, длинное, надолго хватит… Вот какой фокус: славя победителя, мы, люди, закрываем глаза на очевидное, на собственный опыт: пауки где-то там плетут свои кружева, а комары здесь и сейчас кровь высасывают, заполняя паузы омерзительным звенящим зудом. Да здравствует Комар! Он победил, на трон его! Ему теперь все дозволено! И Муха эта, к слову сказать, обогатилась незаконно, находку вернуть не озаботилась, налоги не заплатила, заразу всякую разносит, да и пахнет от нее дурно… Так приятно отыскивать в новом зле нотки добра и делиться находками с соседями по… Но что это? Аэроплан садится прямо в море?! Нет, мы так не договаривались, билет, конечно, в один конец, но не конец же это?! Внезапно шасси нащупывают узкую полоску земли. Нимфа Керкира приветствует воздухоплавателей. Уффф…»

Одним словом, книга «Ну это совсем другое» – не просто сборник рассказов, но и зеркальное отражение нашей действительностями, со всеми ее страданиями и радостями, но больше – с радостями. Иначе это был бы не Игорь Вольфсон.


Об авторе: Ирина Свинкова – филолог, литературный критик, прозаик. Родилась в Москве в 1971 году в семье филологов. Окончила в 1995 году филологический факультет МГПИ им.Ленина. Автор многочисленных рецензий и монографий, а также сборника рассказов «Легкомысленный гербарий». Номинировалась на премию «Неистовый Виссарион» в 2019 году.

четверг, 29 мая 2025 г.

Анна Аликевич. Он пошел поперек. Рецензия на книгу Е.Волкова «Натюрморт. Стихи»

 


ОН ПОШЕЛ ПОПЕРЕК…

(О книге Евгения Игоревича Волкова «Натюрморт. Стихи». — М.: Стеклограф, 2023. — 88 c.)

Четвертая, как нам подсказывает всемогущая сеть, поэтическая книга белорусского автора Евгения Игоревича Волкова названа «Натюрморт». Такое решение, учитывая содержание сборника, приобретает иронический оттенок. Потому что никакого эстетства, любви к живописи или любования садом земным в его поэзии мы не найдем. Оттенок препарирования, неблагоговейного изучения внешнего мира, личных и социальных обстоятельств, разумеется, присутствует в книге. Но художник в первую очередь обостряет гармонию и божественное, уже наличествующие в сочетании предметов. Тогда как Волков скорее следует постулату, что и в ужасном есть прекрасное, и музыку можно обрести там, где на первый взгляд лишь неприглядная груда камней. Здесь, в сборнике, «неодушевленная природа», если вспомнить «мягкий» перевод термина, в равной мере характеристика и современного человека, и окружающей его переходной эпохи. Сперва эта книга кажется ребусом единого текста, вовлекающим и растущим над землей туманом поэтической вязи: мы больше любопытствуем, как это сделано, нежели серьезно задумываемся, о чем это. Да ведь и время сейчас такое, когда можно писать о прошлом, о будущем, о мистическом, альтернативном, а вот о реалиях сегодняшнего дня – и слов не найти. Так что иносказательный, «надвое говорящий» мир Волкова весьма кстати. Как и его ревизия собственной жизни: хотела пошутить, «сама суть неожиданной древности», видимо, авторский скепсис все же заразен. Технические навыки автора, демонстрирующего свое мастерство работы со словом, – уже не попытка молодого поэта блеснуть умением, а органичная манера, сроднившаяся с рассказчиком за годы. Поэтому здесь мы считаем должным больше говорить о предмете сборника, нежели о его художественном исполнении. Хочется начать с мелодического, элегического фрагмента, с трудом обнаруженного на просторах поэтического эксперимента.

и обреченно лист полощется
и холода
я повторяю в одиночестве
светлеет осенью вода
душа оголена как дерево
и воздух тоньше чем слюда
и солнце блещет неуверенно
светлеет осенью вода
вода светлеет каждой осенью —
в реке литой
стоят под утро травы с проседью
и ты постой

Критики утверждают, что мы присутствуем при завершении эпохи постмодернизма, деконструкции, поэтической эклектики, как бы расколотой, распыленной личности, превращающей самое себя в текст. Сейчас в литературе стартуют противоположные тенденции – поиск нового героя, целостной личности, возрождение однозначной нравственной нормы, в каком-то смысле простота образа и сюжета, но в то же время это и вечное возвращение к аналогичному периоду советской эпохи, а не что-то неожиданное. И вот на фоне этого нового ростка книга Волкова представляется неким последним поклоном уходящему стилю (вернее, многостилью, пестроте, смешению всего со всем) 90-х – 2010-х. Настоящая поэзия, как говорит Борис Кутенков, никогда не может быть заранее предугаданной историей, однозначным высказыванием. И эта двойственность, множественность толкований, которые мы наблюдаем и у Евгения Волкова, говорит в пользу минимальной функциональности, минимального дидактизма. То есть речь о служении в первую очередь опыту души и личному наблюдению, а не влиянию социума и принятых установок. Никто бы не назвал поэзию Волкова прямым бунтом против устоев – на современном фоне она весьма корректна, в ней много игры, а ведь это здоровая природа человека играющего, и при таком подходе даже смелые, хулиганские реплики выглядят уместно, контекстно. Тем не менее, анализ бытия и философские выводы поэта совсем не смешны. Ведь это известное разочарование, деромантизация, «горечь сорокалетних», как такое явление называется в психологической области. Нет, это вовсе не «мысль государственная», а скорее «мысль человеческая», идущая от осознания, что частный человек и «большая идея» во все времена были разделены – и вдобавок они не друзья. Великие свершения ХХ века породили старшее поколение патриотов Союза, тружеников ради коммунистического завтра, но и противовес им – поколение бунта, отрицания, борьбы за историческую истину, а не за нас возвышающий обман. По крайней мере, оба эти поколения знали, за что они стоят. Но сейчас все иначе – автор принадлежит как раз к той исторической пересменке, которая началась во второй половине 80-х и закончилась в конце десятых, – закончилась ли? Нередко эти люди познали и горечь разочарования в идеалах дедов, и сомнение в протестной культуре отцов, и это двойное постижение истории на чужом опыте словно бы суммировалось в печальную иронию, отсутствие конкретного списка убеждений, человек политический отошел на задний план, а сменил его человек философский, существо ироничное и автономно мыслящее. Евгений Волков – как раз голос этого промежутка. Более того, в наши дни, когда мировая история после условного затишья выходит на новый виток, этот событийный толчок катализирует формирование новых взглядов, очередную (пере)оценку реальности, способствуя большей психологической зрелости даже тех, кто порой представляется нам старшим поколением.
Сборник открывается стихотворением «Никто», посвященным поэту-ровеснику. Речь вовсе не о хитроумном герое мифа, а о том самом человеке промежутка, испытывающем влияние и эзопова языка андеграунда, и иронии концептуализма, и «Московского времени», и «Метаметафористов». Словом, находящимся под перекрестным огнем тенденций, танцующим под ним, как шарнирный солдат постсоветского дискурса. Безусловно, карнавальная культура, очень умеренный призвук Danse macabre прочитываются в творчестве Волкова, но не определяют его. Подобно тому как Одиссей ускользает от Циклопа, лирический герой ускользает от взгляда доминирующей Истории. И эта позиция распыления, скрытой мудрости печального шута при авторитарном короле, позволяет ему исчезнуть и пересобраться в нечто иное, но свое, а не привитое контекстом прошлого. Между героем и антигероем появляется еще и не-герой, то есть персонаж с выпущенным воздухом пафоса, но зато имеющий достаточно смелости воплотить новый тип личности.

я есть никто рожденный быть никем
причудой садом тропкою осиной
и потому без права на потом —
копьем судьбы из неподкупной стали
я уходил рассветным кораблем
чтоб стать не тем кого всегда вы знали
и был всему единственным ключом —
огнем свечи и ароматом воска
водой в реке или ее ручьем
и пылью на закате взвитой войском

Пародийное, на первый взгляд, стихотворение «Сусальный ангел» хорошо показывает систему приемов автора – это гиперинтертекстуальность, эквилибристика стиха (при этом достаточно печального по смыслу), постоянный диалог-пересмешничество с литературным полем, который не есть обесценивание романтического мировосприятия, а лишь переосмысление. В современной поэзии «эксперимент с языком» нередко оттягивает на себя все внимание читателя, в то время как нарратив оскудевает (например, Егор Евсюков). Здесь такого не происходит: поэтика играет сама по себе («Я не игрок, я игра»), а смыслы словно бы текут независимо, это говорит об определенной зрелости автора и его личности. Конечно, когда ты прочел строчку и засмеялся, то лиризму текста в целом это не способствует. Но между «средним» Александром Блоком и шедевром Домбровского: «Выхожу я ночью из барака, //Светит месяц, желтый, как собака» есть еще многочисленные деления на шкале поэтической (не)приемлемости. Меланхолический, эрудированный, в чем-то склонный к ностальгии герой Волкова (как это ни удивительно) прикрывает профанным карнавальным фиглярством свою чувствительную, отрезвленную эпохой натуру. «Непотребство» концептуализма – примета освобожденного времени пересменки – становится не более чем опознавательной привязкой к верстовому столбу века. По природе Волков не циничен, он никоим образом не вырождается в ответвление попсового анекдота, однако обозначает свои границы, отгоняя от них доморощенного конформиста.

на антресоли мира взвит антарес —
и ждут перины дома периньон
где сдаст мне угол менетекелфарес
и успокоит человек с ружьем <…>
и подвывая в небо черной пастью
лишь потому приемлю темноту —
что содрогаясь от избытка счастья
трепещут рыбы у тебя во рту…

Скажу Вам то, чего Вы не знаете, – обесценивающий романтическое кредо манифестный «Сусальный ангел», в котором лирический герой пускается во все тяжкие, наказав душе сидеть дома, – это не только есенинское «Оторвал я тень свою от тела…». В последнем герой расстается с музыкой и красотой, причиняющими ему страдания, чтобы жить «как люди», но ничего не выходит. Это и древняя арабская сказка, в которой юноша выгоняет душу во тьму, мотивируя это ее ненужностью, излишком. Вернувшись, душа подговаривает его на зло, потому что впитала в себя грехи и преступления мира, научилась быть «счастливой, как люди»: обманывая, обкрадывая, льстя, делая подлость и даже убивая спутника вожделенного человека. Здесь же герой попадает не в откровенно вседозволенное (как в арабской сказке), но в поставленное с ног на голову пространство. Где храм искусства травестируется, а человек понимает, что вот это – и есть тот «наизнаночный» мир, который он создал, в котором ему жить и занимать нишу.
Если же говорить о социальных, а не только «саморефлексивных» мотивах Волкова, то здесь куда меньше загадок. Волшебный позднесоветский мир (а был ли мальчик?) перешел в горькое послевкусие капитализма, «Позови меня, грусть-печаль моя…» сменилась «Прикладным катехизисом сук и воров». И этот перестроечный опыт превратил интеллигента во втором поколении в представителя маргинального мира, мечущегося между трагикомическим бизнесом, физической расправой и мечтами о прекрасном прошлом. Сохранить в себе поэта (хочется под влиянием пародийного начала Волкова спросить, возможна ли поэзия после перестройки?) 

можно – но отнюдь не прежнего.
сурьмою глаз подводит басурман —
стучат с небес бог весть кому куранты
всем побежденным горе от ума
и жареное сало саламандры
здесь я готов работать за еду —
не мучаясь но мыкаясь да каясь
с чужим лицом опять бежать пруду
роняясь оба и обороняясь

Нередко упоминают в «толстяках», что поэт старшего поколения, если только он не пришел к статусу «живого классика», ныне мало кому интересен, а особенно его так называемая эволюция. Однако все ждут «новое (экономическое) чудо» – молодое дарование, готовое не только отразить надежды современников, но и быть рыночно востребованным. И время удовлетворяет этот запрос: под медийным соусом, с политическим привкусом, с хайпом, как это называется, но современник получает порцию того, что ему грезилось. Однако как же быть всем тем, кого уже «не ждут»? Ведь они по-прежнему есть. В советскую эпоху к поэту со школьной скамьи серьезно не относились, сегодня от такового ждут чуть ли не мессианства. Миллениал должен явить свою зрелость, социальную востребованность, показать, как его инфантилизм трансформировался в новую опору. В то время как поколение перестройки начинает отходить от сцены, от него если чего-то и хотят, то образца – канонического текста, сухого профессионализма, мудрости, накопленной с годами. И здесь мы наблюдаем совсем не то, потому что именно рожденные в 60-е и 70-е оказались сюрпризом! Они пережили слишком много формаций слишком быстро, и в итоге «консерватизм» их, ожидаемый к зрелости, принимает неожиданные формы.

зияют нимбы в блеске пергидроля —
и в небе виснет месяц белозуб
и шарль де голль русалку алку голя
врывается ища губами губ
кого куда кому какое дело —
когда не видно донышка и дна
в местах где тяга тела тяготела
и ночь была невнятна и нежна
а то что все беременно и бренно —
разрулит ночь и утренний стояк
пускай во сне испустит сок равенна
и упадет в ладоши доширак

Впервые несколько лет назад столкнувшись с феноменом «консервативного авангарда», то есть некоторой стилистической и смысловой революционности в стихе, стабильно, системно проявляющейся у зрелого поэта, я испытала недоумение. Эксперименты и эпатаж юности вместо того, чтобы вылиться постепенно в мелодическую регулярность и накопленную гармонию, превратились в изводы концептуализма и даже техницизма. Особый путь? Да, когда лиризм идет по убывающей на протяжении траектории автора, читатель иногда не готов к этому. Не тот читатель, который сам поэт, а просто – «средний». Последний же просто так и останется стоять в недоуменном удивлении, словно тот, кто должен уйти в землю, вдруг взял и залез на небо по приставной лестнице.


Ольга Балла. Ты ощущаешь только главное. Рецензия на книгу Ю.Казарина "Призрак речи"


ТЫ ОЩУЩАЕШЬ ТОЛЬКО ГЛАВНОЕ

Юрий Казарин. Призрак речи. — Екатеринбург: несовременник, 2025. — 72 с.

Как известно, поэт Юрий Казарин принципиально отличает поэзию от литературы, видя в ней совершенно особенный, отдельный способ словесного и смыслового действия — незаместимый иными способами и родственный, добавим мы, скорее уж философскому умозрению (в казаринском ее варианте — во всяком случае). В соответствии с этим устроены все его поэтические тексты; те же, что составили новую его книгу, речь в которой идет о соприкосновения с предметами предельно крупными (попросту — с предельными), — в особенности. В том числе и те, что составляют первую ее часть, — «Вольные стихотворения» — и написаны в строчку и без рифм. По способу мышления (напомним: для Казарина поэзия — прежде всего мышление; он именно так и говорит — «думать стихи»), организации текстового пространства, соединения слов друг с другом, со смыслами и интуициями, а главное — по степени напряжения они — тоже стихотворения (можно было бы сказать — эссе; впрочем, эссеистика в одном из своих вариантов — прозаическая форма поэзии).
«Выходишь из деревянного дома — в снег, на снег, в холод, в нижнее небо, похолодевшее к зиме. И в тебя входит свет — его вещество, пахнущее пустотой. В тебя входит снег, прикасаясь к твоему голому лицу, к голым рукам и голой шее. Ты прикасаешься к снегу, и снег прикасается к тебе: пустота — к пустоте».
Так говорится в «конспекте стихотворения» — в тексте, занимающем целых три, пусть и небольшого формата, страницы; будь это не конспект, а целое, полностью развернутое стихотворение, оно было бы гораздо короче и многократно плотнее. Как заметит читатель во второй части книги, в «Новых стихотворениях», — если вдруг он этого еще не знает — Казарин высказывается формулами. Самодостаточными и не нуждающимися в расшифровке.

У, циферблат… Твой бесконечный лик
бледнеет, как ноябрьская черника.
А над тобой, тебе равновелик,
Вселенной выгнут материк,
как вся из листопада книг
семи небес распахнутая книга.

Прозаические стихи первой части оказываются высвобожденными (на что и указывает ее название) из обычной сетки силлабо-тоники и рифм, в которую поэт, предпочитающий твердые формы, обычно собирает свои высказывания. Такое предпочтение тоже принципиально: тем самым он сообщает им напряженную силу, которая удерживает и направляет мысль, бросает ей вызов, жестко ограничивая само пространство высказывания и взывая тем самым и к экономии его средств, и к как можно большей — желательно, предельной — насыщенности и дисциплине (то есть, жестко организованную форму и, как правило, небольшой, сжатый объем здесь можно рассматривать как усилитель). Это мы и видим во второй части книги, построенной именно таким, традиционным для автора образом. В части первой он отпускает слова в вольный поиск. Они начинают петлять, множиться, повторяться, — но все равно говорят о самом-самом существенном. Тексты Казарина — жгучий концентрат независимо от формы, в соответствии с которой они выстроены.
«Ты выходишь из бытия в пустоту. Пустота больше бытия, она питает сущее простором — и вечностью. Выходя из бытия и входя в пустоту, ты освобождаешься от языка — выходишь из языка, из всех его форм и порядков».
В случае Казарина несомненно есть все основания говорить о философском темпераменте автора, который, однако, осуществляется и воплощается поэтическими средствами, в обход (неминуемо тяжеловесного) философского понятийного аппарата, — ну кроме разве отдельных слов вроде «бытия», вполне обжившихся за пределами специального философского лексикона. (Можно сказать и так: философия тут заимствует у лирики ее лирический потенциал, ее опыт моделирования мира и происходящего в нем. Чистого умозрения для казаринских целей категорически недостаточно.) Поэтический тип работы со смыслами обеспечивает мгновенное короткое замыкание между смыслом и его восприятием. Это никоим образом не отменяет чувства как предмета, истока и повода речи, но, напротив, вращивает его внутрь мысли, делает его непременной и необходимой ее частью, формой ее.

Снег на очах растает –
выплачешь в феврале.
Руку прижмешь к земле –
всей пятерней врастает
в то, что было уже — тобой.
Горькое горькой
прижмешь губой,
ходишь как пьяный…
Любит любовь гобой –
он деревянный.

Тут самое время вспомнить, как Михаил Эпштейн в свое время говорил о философских чувствах и действиях : тех, что способны стать истоками мысли и, в конечном счете, философствования. У Казарина, кажется, все без исключения чувства и действия, включая практические и бытовые, все повседневные впечатления: двор, лес, небо, погода, телесные состояния — философские. А в этой книге, может быть, особенно, поскольку, как мы уже и сказали, в ней происходит и подробно рассматривается соприкосновение человека с предельным. Поэтический субъект здесь (в данном случае возможно говорить о полной его тождественности автору) наедине с основами существования — не только собственного, но и вообще. Практически голый человек на голой земле: только он — и мир.
«Ты теперь сама семантика — миру и себе. Свобода — это соприкосновение и взаимопроникновение семантик: семантика мира, пустоты и человека мерцает на стыках, на разрывах и в разъемах».
Поэт, живущий в уральской деревне Каменка и действительно, насколько можно понять, говорящий о собственном повседневном опыте: костер, печка, за водой на прорубь…, взаимодействует в стихах с большим телом мира — без посредничества цивилизации, культуры, истории с их условностями (думается и о том, что поселение этого высокообразованного и сложнорефлектирующего человека в деревне, дистанцирование от многособытийной и тем самым суетной жизни большого города само по себе было поэтическим жестом — чтобы иметь дело напрямую с главным и больше ни с чем). Все лишнее если не убрано, не вынесено за невидимые скобки, то сведено к минимуму. Других людей здесь тоже почти нет (кроме разве адресата некоторых стихов — Анастасии). Посредничает здесь единственно природа — как наиболее адекватный язык высказывания мироздания о самом себе; она говорит все, что необходимо, даже в избытке. При всем внимании поэта к ее разнообразию (он слышит и различает, например, как «в близком бору» дышат во сне синицы, снегири, дубоносы, филин — но также и ангелы, и Бог…) ему и в природе важно, в конечном счете, только самое главное: (отражающиеся друг в друге) земля и небо.
«Зеркало земли утолщается, крепнет — навстречу могучему звездному небу. И Кассиопея проступает как мысль — как куст мысли, и смыслов, и образов, и видений. Куст Кассиопеи — подлесок, залесок и деревья других созвездий — приближается к глазам сквозь зеркало неба. Зеркало земли скрипит под валенками, а особенно под сапогами: тысячи скрипок небесных стонут, вскрикивают, пищат, визжат, плачут и поют вслед идущему. Зеркало земли вспухает и отражается в небе и в себе кристаллами снега и льда — и воссоединяется с зеркалом неба: два зеркала сходятся, как ладони, и прижимаются друг к другу — все: тебя нет. Ты теперь часть светлой тьмы и звездного света; часть воображения мира, часть его мышления и часть его внутренней речи».
Это одинокая речь — в каком-то смысле не нуждающаяся в слушателе. Ей важно — прозвучать, быть прожитой самим говорящим. Может быть, она важна даже более, чем тот, кто ее произности, который теперь все равно ведь уже куда более «часть воображения мира», чем скоропреходящая человеческая личность в ее подробностях.
Казарин говорит о самих (явленных человеку в повседневном, чувственном опыте, осязаемых руками) структурах мироздания — с активным участием в нем человека, его наблюдающего присутствия (в казаринской онтологии наблюдатель, кажется, влияет на происходящее в мире самим фактом наблюдения). Но в данном случае это не самоцель.
«Ты стал языком — ты ушел из бытия. Ты — часть пустоты, — настаивает автор в открывающем книгу, а значит, дающем к ней ключи «конспекте». — Ты ощущаешь только главное».
Главная же, сквозная тема книги, организующая вокруг себя все, что тут сказано, — вхождение в окраинные области жизни. Приближение к ее концу, всматривание в этот конец — по видимости почти бесстрастное, но уж совершенно точно бесстрашное. Естествоиспытательское, аналитическое.

Тебя за смертью посылать, —
смеясь сказала мать, –
и я пошел, и я нашел,
где буду умирать:
на перекрестке легких рек
стою — ни зверь, ни человек,
ни ангел: здесь не тает снег,
здесь никогда не тает снег,
не плачет снег —
как я — ни зверь, ни человек,
ни ангел, наконец,
немтырь, снежок, скворец…

В таком способе видения и речи есть и освобождение от сковывающих земных примет: ни зверь, ни человек, ни ангел… «Я» еще есть, но личностных определений все меньше. Сильнее всего из них память о детстве («Я мальчиком бывал и плакал на вокзале…») — ну, это ей вообще свойственно.

Думает мной и дышит
мной хоровая даль,
как меня пьет и дышит
мной не моя печаль.

Поэт всматривается в новооткрывающиеся ему пространства: пустоты, холода, свободы, ясности, в остывание того, что некогда — еще на живой чувственной памяти — было раскаленным. Именно потому ведущие образы этой горькой, честной, жесткой книги — снег (кажется, наиболее настойчивый из образов, начиная с самых первых строк; он упоминается почти в каждом стихотворении, а то и — как мы уже и видели — не по одному разу), лед, холод, озноб, замерзание, сугробы, стужа, мороз, зима. Поэт повторяет и повторяет, на разные и на не очень разные лады — сколько ни скажи, никогда не достаточно: «Холодно. Зябко. Студено»; «в холоде, хладе, глухой холодине»….
Области, в которые тут вступает человек, — не вполне человеческие. Не человеческие совсем. «О, чешуя небес и кожи / нечеловечьей».
С другой стороны, ни страха, ни отчаяния, ни протеста перед лицом всего этого у поэта нет (или почти нет – в одном только стихотворении скажет, даже повторит: «И дышит ужас с верхотуры»): «Жизнь и нежизнь обнимаются в тебе. Они говорят что-то друг другу — обнявшись. Смерти нет потому, что нежизнь — живая. Живая по-иному. Живая невообразимо. Живая всегда. Живая до слез». И потому — спокойствие, но печальное. Печальное, но спокойствие.
И проживание, и выговаривание этого — не только личная судьба, но и (общезначимая, универсальная) онтологическая практика: не просто работа расставания с миром, но работа с самим бытием. Книга — хроника этой работы.
«[Т]ы оглядываешься, как Орфей, на любовь и смерть так, как цветы поворачивают свои лица к солнцу. Черное солнце Осипа несет тебя без носилок к тому, что было там влагой и сушей. Вместо моря и берега здесь только небо. Иная твердь».


Об авторе: Ольга Балла (Гертман) – критик, литературовед, книжный обозреватель. Родилась в 1965 году в Москве. Окончила исторический факультет Московского педагогического университета. Редактор отдела философии и культурологии журнала «Знание – сила», редактор отдела критики и библиографии журнала «Знамя».
Автор книг «Примечания к ненаписанному» (Т. 1-3, 2010), «Упражнения в бытии» (2016), «Время сновидений» (2018), «Дикоросль: Две тысячи девятнадцатый» (2020), «Сквозной июль» (2020), «Пойманный свет. Смысловые практики в книгах и текстах начала столетия» (2020), «Дикоросль-2: Две тысячи двадцатый» (2021), «Библионавтика: Выписки из бортового журнала библиофага» (2021), «Дышащий чертёж: сны о поэтах и поэзии» (т. 1-2, 2021), «Дикоросль-3: Две тысячи двадцать первый» (2022), «Дикоросль-4: Две тысячи двадцать второй» (2023). Публиковалась в журналах «Новый мир», «Новое литературное обозрение», «Воздух», «Homo Legens», «Вопросы философии», «Дружба народов», «Неприкосновенный запас», «Октябрь» и др.
Лауреат премии журнала «Новый мир» в номинации «Критика» (2010), конкурса «Автор года» сетевого портала «Заметки по еврейской истории» и журнала «Семь искусств» (2018), всероссийской литературно-критической премии «Неистовый Виссарион» (2019), премии журнала «Дружба народов» в номинации «Критика» (2021), почетная премия «Неистовый Виссарион» за вклад в развитие критической мысли и книгу «Дышащий чертеж: Сны о поэтах и поэзии» (2023). Живет в Москве.

Татьяна Долгих. Стихи для детей

  Татьяна ДОЛГИХ  СТИХИ ДЛЯ ДЕТЕЙ БЕГЕМОТЫ В саванне вода утекает, как в ванне: Пока с неба льется водица, Вокруг все цветет и плодится. Но ...