Показаны сообщения с ярлыком № 1. Показать все сообщения
Показаны сообщения с ярлыком № 1. Показать все сообщения

среда, 15 ноября 2023 г.

Дмитрий Песков. Завершающее дно. Стихотворения


***

где-то там
я жил когда-то

в самолётики
играл

во дворе была
ограда

в доме где-то
был подвал

и квартира
наверху

как последняя
в подъезде

хорошо
когда на месте

жаль уже
не на виду

а сейчас
всё по-другому

evening dear
how are you

не скучаешь ты
по дому

когда смотришь
в пустоту

I am lonely
lonely lonely

are you lonely
that makes two

***

распяли мотылька
в евангелии насекомых

пошёл дождь
и все спрятались

кроме
бабочки капустницы

не меня
шептала она

и становилась
прозрачной

заоблачной
как пустота


***


Джерард Гросжён — одновременно обычный библиотекарь
средней школы и художник-пуантилист. Он курит трубку,
пьёт кофе, смеется, не выдавая ни единым мускулом
своего лица с редкой бородой, что вчера его сын повесился.
Это уже второй сын, который ушёл от него. Как Иуда,
думает Джерард. Паскуда, добавляет он про себя.
Не надо. Не надо так — обрывать нить, привязывающую
друг к другу. К этой школе. К ученикам,
ещё не познавшим ни добро,
ни зло.

Нить — это совокупность точек. Понимаешь?
Да что — нить? Ведь есть же ещё и металл:
заводские трубы, железнодорожные пути,
пересекающиеся на горизонте. Они здесь,
на холсте. Они заменяют тебя. Я сдуваю пыль
с последней бумажной книги
и отдаю её кудрявой
студентке
в очках.

А почему бы вам не подружиться, а?
Вы бы читали Дюма, я бы писал картины.
Жизнь, уходя в частицы, спасала б тебя от могилы.
Завтра я принесу тебе цветы.
Завтра я уберу твою комнату:
поменяю обои, отключу
телефон.
В металле — частые сбои.
Улыбка стирает стон.


***


Бернард Стефанюс говорит, что я неправильно дышу, когда рисую.
Он ведёт меня в соседнюю комнату, ложится на пол и раздувает живот.
Вот так нужно. Совмещай движения с воздухом, желание с действием.
Не обращай внимание на улюлюканье учеников.
Они не знают, что можно и так.
Они не ведают, что творят.

Жёлтая звезда на чёрном пальто.
Родственники из России, переехавшие в Австрию.
Из Австрии — в Швейцарию. Раньше можно было
писать картины, рисовать лица. Теперь — только коллаж.
Теперь жизнь разложена не на квадраты, а на полиномы.
Теперь всё из рук и — по воде.

Я возвращаюсь в класс. Жмусь, как от холода,
от перекрёстных взглядов, делаю круги красным карандашом.
Он ломается под ладонью, крошки грифеля на ботинках,
что капли крови с лица раввина на площади Вены.
Я не чувствую за собой никакой вины,
но все чаще боюсь измены.

В проёме окна
мне машет рукой на прощание
очень маленький Стефанюс.
А я покидаю школьное здание.
Я сюда никогда не вернусь.


***


Я жил на Ли стрит,
крестился на улице Ли,
я дружил с Ли — чёрным мужчиной,
я любил женщину Валенсию Ли,
не выходя из подъезда,
чтобы вдыхать звёзды,
чтобы ловить мечты.

Ли под капельницей. Ли в морге.
Ли, принимающий мепробамат и аспирин.
Валенсия с обвисшим телом, с полуслепым лицом.
Дом, где жила она.
Там был сад и лес.
Там теперь зима.

Бабушка сказала: неси этот крест.
Бабушка сказала: носи этот крест
Зачеркнул её самолет. И закрыло её окно.
Я машу рукой. Как давно.
Всё равно.

Вопросительная частица.
Восклицательный голос.
Завершающее дно.


***


звёздные войны джедаи и оби коноби
кто-то похожий на медвежонка
смотрит себе в обе
и гуляет по звёздному песку
вместе с маленьким роботом
у робота большая голова
замыкающаяся хоботом
 
у зла шлем и голос басом
он отец главного героя-мальчугана
похожего на пионера
у зла солдаты похожие
на легионеров древнего рима
у главного героя есть подруга
не то настя не то зина
 
пусть по словам оби каноби
сила всегда сопутствует тебе
мальчуган-пионер и председатель отряда
по добрым делам
пусть твой меч
никогда не сломается пополам
и не упадет в космос
в его зияющую пустоту

ду ор ду нот ду
зер ис ноу трай

так сказал мудрец йода
запомни эти слова дже дай

Об авторе: Песков Дмитрий – поэт, прозаик. Родился в Москве. С 13 лет проживает за границей (Швейцария, Швеция, США). Окончил среднюю школу при Постоянном представительстве Российской Федерации в Женеве в 1992 году. Магистр искусств по специальности «Французская литература» Северно-Иллинойсского университета, а также магистр изящных искусств Джаксонвильского университета по специальности «Хореографическое искусство». Публиковался в журналах: «Нева», «45 параллель», «Южная звезда», «Время и место», «Журнал Поэтов», а также в поэтических изданиях на английском языке. Преподавал хореографию и танцевальное искусство в высших учебных заведениях. В настоящее время живёт и работает в г. Манти, штат Юта, США.

Камила Латыпова. Моё начало Земли. Стихотворения


Вьюн


В нас слишком светло,
в нас вчерашняя,
черешневого цвета,
ночь стёрта.
Я между двух перекрёстков:
дорожного
и над головой –
небесного гнезда.
Крест в ладони,
медленнее шаг,
штамп: изгой.
Изгойства
бездна.
Детскость.
Не лезгинку ли
отплясывает
костра пламя?
Змеёй-цепью
обвивает одинокость.
В горле, как кость.
Кротость – косность?
Или:
кротость – стойкость?
Вечер в избушке,
в памяти.
Кухня, стол без скатерти.
Буханка посреди тарелки.
Над головой – вместо лампы –
свечки.
Комариные реплики.
Комары-соседки.
Сплетнички.
Тут же.
На вахте.
На тахте
престарелая мать.
Но возраст душ ведь юн?
Престарелая мать,
не узнать мне.
Забрал её вьюн.
Да десятилетней давности июнь.
Садовые дюны.
Себя мимо лица бью.
Клеймо кляну, клянусь.

Ладони оврага


Признаю,
не помню эту обитель
на гладко выбритой земле.
По ней ли ступал ангел-хранитель,
по ней ли стонать тьме?
Змеиной пастью овраг вдалеке.
Кусты обрублены –
словно и я без рук,
мне цепляться телом
или лететь в огрубелые ладони оврага,
исцарапанные,
обожжённые?!
Словно из моих вен,
молодые побеги
невинный источают сок.
Ладони оврага,
мамины,
увиты первой травой,
нежные…
У начала земли,
она моё начало Земли,
её свет –
из-под заколоченных досок…

Вереск


На склоне лет ты моим склоном будь,
горным, вересковым.
Горном пусть звучит твоё «здравствуй»
сквозь враньё.
Аморфно всё, сломано, соломенно – 
соло угрюмое.
Согрею ли, сгорю ли –
в юморе ли, в юродстве ль?
В тебе родство, детство и старость,
колдовство.
Колодец – я, в нём лодка,
что в море рвётся, вырвалась.
Рвался парус, как марлевая повязка,
ветер выл вязко.
Язвами атлас ткани, в язвах тело, воля,
дух свистел апрелем –
трелью.
Выстрелы пуль медового цвета,
цвёл повсюду вереск –
медовый месяц словно посреди чужого верезга.
Воцерковлена в раковине храма морского.
Вереском прорасту, прикованная к тебе,
выкованная тобой ли?
Ловлю твоё каждое, даю себе слово –
вересковым мёдом излечу раны от свинца
цвета медового…

Двое


Словно эхо в скалах,
я уже растворилась.
Отдам всё исступление, –
не гений,
не ступлю на остриё,
вернулось зрение.
Вернулась в руки смирения,
в тепло неудушливое.
Буду послушно послушницей
во всех полусферах и полушариях мира.
Сочится миро по трещинам рук.
Не тронется с места ничто,
если через гортань Его
не выльется голос
пока герань бьётся в стекло
за фонарным столбом в стенную прорезь.
Я лбом на колени твои упаду,
а ты смехом прольёшься,
ровесницею,
ресницами.

Просвистеть – просветлеть


Не будем петь, 
не будем подставлять себя под плеть.
Можно скорбеть, можно просвистеть.
Вдали мотки деревьев, как шерстяные клубки.
Разбросал их ветер, играет с ними в прятки, пинает.
Прось разлилась, под воду ржавая лодка, убытки.
У быта две стороны: уют и что ещё там, кто знает.
Не буду ныть, во дворах изб, деревянных скамеек треск.
Огонь целует листья, жадно их ласкает, царапает.
Лязг ворот, кто друг, кто вор – проходите здесь.
Лицом к лицу рассвет вас встречает, собой пронзает.
Не будем петь,
не будем подставлять себя под плеть.
Можно скорбеть, можно просвистеть,
да и «просветлеть»…

Воробушек


меня будто заперли в лифте
а лифт ещё в лифте
ещё и ещё
но в первом
спасибо
оставили форточку
в неё пролезет знать лишь воробушек
и если хлебушек был бы
но он у крыльца в луже размякший
как мой характер
до сегодняшнего

спрошу
на что мне эта форточка
смело с криком воробушка
от духоты порву рубашку
вылезу из неё
затем выйду из тела
ещё одного тела
ещё тела
и окажусь на крылечке

рядом крошки хлеба
ещё свежие
проголодалась

на руку сел воробушек
мой дружок
моя сиротинушка
тот что в лифт незримый
прилетел как в кормушку
ошибочно
но несбыточно сильно  
 
эй
эй там на верхних этажах
за форточку всё же скажу
спасибо
 
о счастье и не мечтаю
о большем счастье
чем у воробушка

Диана Коробова. Причудливый автограф. Стихотворения



Полёт шмеля


гудит и бреет шмель залётный
он из другого измеренья
кружит и разрезает воздух
услышал телом трепет белый

гудят подсолнухи омелы
в ладонях северного ветра
их тонкокрылые бутоны
в чешуйках солнечного света

жужжащий голос самолёта
сипящих шин полдневный шорох…
застыли крылья замер воздух

у терминала беззаботно
читают новости и гуглят…
читают новости и скробблят…
немых тиктокеров движенья

от Петербурга до Парижа
одна минута
клик 
скольженье

Пластика памяти


Каждый день обновляю
Гербарий памяти
Кленовые листья    лимонного оттенка
Пульсирующие    прожилки рябины
(они ещё пахнут    летним зелёным)
В руках завивается копна    их рыжих черешков
Когда-нибудь золото    превратится в пепел
Старый дубовый лист окрасился
(вчера ещё жёлто-оранжевый)
В какое из тысяч мгновений он стал золотисто-медным?

Лабиринты памяти


пропитанный чаем жасминовым
северный вечер
бегут и торопятся время-мальчишка и дождь
играют
размыты детали        не в фокусе прошлое
негатив проявить – перераспределить чёрное с белым
выхватить среди белёсых теней контуры
Апеннинского полуострова
дрожь света тепло
представить среди дымных сентябрьских
(помнящих август)
тонов обертонов и трелей
биение подземного многокамерного сердца метро
кто-то спешил: такт каблуков сонастроен
с баритоном метро
кто-то спешил

Боль расставания как весенняя трава —
чем больше топчешь тем пышнее растёт

Постоянство памяти


почерк
перепутались ветвями     занозистые буквы
небрежные слова
пустили корни    в память питаются
источником души
неновая    небрежный
(как северное небо    оттенка дыма)
книга
оттеняет время    лист пожухлый
тот
что был ещё вчера зелёным
пожухлый лист
лист не воспоминаний их тени
лист книги
на котором выцветает
причудливый автограф – чья-то жизнь

Sentence zero


…Утончённость мечты разлюбив.
А. Б.
Слух мой трепетно-сух.
С. З.

Листочкам лозы виноградной
Даёшь ИМЕНА подсказанные
Зелёным наречием
Стебля каждый (!) изгиб
Шелестит и поёт в унисон с мутно-жёлтым
Реки баритоном
(хрипят проливные дожди).
Серебристых елей качели
Ветер треплет макушки
(Улови обертон древней песни дриады!)
Руки вздымает волна
Град и туман
Вижу те же обрывы
(Sic! Те же речные пороги).

Отяжелевший песок
Вчера ещё было весло
Сегодня обломок
Утончённой мечты

Zero


Ты спросишь, кто велит?
– Всесильный бог деталей…
Б. П. 
 
Звуки толпятся
(сила взрыва вдоха и выдоха)

Солнце скользит по тексту лучами
(по долькам себя раздаёт)

Точка
(как косточка вишни)
под пальцем
заскользит соскользнёт

мечта
проговорившись фигурами тропами
оставила след
на манускрипте

Пасхальное


шаги людей и клёкот голубей
в весеннем мире звукопись едина
над-мирна

тик-так… тук-тук
часОвый сердца гуд волной до дна
души

до дна испита чаша: наш апрель
сухой морозно-светлый студенистый
сгибается

под гнётом нарастающей луны
но это полнолуние полно
огня и света

качаются кораблики свечей
колышутся ладони-лодки
волны голосов
до дна души

спасён спас он
воск крест
и в нас


Об авторе: Диана Коробова – поэт, критик. Родилась в 1983 г в Ангарске. С 2001 г. живёт в Санкт-Петербурге. Окончила Институт иностранных языков в 2006 году. На данный момент преподаёт английский язык (СПбГУ) и читает курс по истории английской литературы (ИИЯ). Публиковалась как поэт в литературном альманахе «Форма слова», в двух томах антологии «Литературная Евразия», в сборнике «Живая книга: сборник к 130-летию Анны Ахматовой», итоговом сборнике IV международной литературной премии «Перископ-2020» (Волгоград, 2021). Финалист конкурсов «Японская поэзия русской души», проводившегося литературно-художественным журналом «Клио и К°» (2018) (стихи опубликованы в бюллетене конкурса), и «Есть только музыка одна…», посвящённого памяти Дмитрия Симонова (2021). Участница литературных курсов онлайн-школы журнала «Менестрель».

Игорь Трофимов. Стихи Игоря Трофимова



НА СТАРТЕ СТРАННО ЧУВСТВУЕШЬ СЕБЯ
на старте странно чувствуешь себя
слегка тошнит, и умираешь будто
ты словно в вазе перезрелых фруктов
но не желаешь с ними увядать

МНЕ НА ОРБИТЕ СНЫ ПОЧТИ НЕ СНЯТСЯ
мне на орбите сны почти не снятся
а снятся в основном протомечты...

Я С ДЕМОНСТРАЦИЕЙ ИДУ, НО ТОЛЬКО СБОКУ
я с демонстрацией иду, но только сбоку
где обезьянки на резинках и дюшес
где абсолютно всё для счастья есть
и это всё меня естественно дождётся

НО БЕСКОНЕЧНО ХРУПОК ЧЕЛОВЕК
но бесконечно хрупок человек
подуй – и непременно переломишь

СТОЮ НАПРОТИВ РИЖСКОГО ВОКЗАЛА
стою напротив Рижского вокзала
в тени берёз, в тени минувших дней
здесь вместо воздуха – космический елей
которого при жизни не хватало

ВОТ И ВЫСОЦКИЙ НИЧЕГО НЕ ГОВОРИЛ
вот и Высоцкий ничего не говорил
пока пластмассовым ножом дырявил грушу...

БОЛИТ ЖИВОТ, А В СТЁКЛА ХЛЕЩЕТ ЛИВЕНЬ
болит живот, а в стёкла хлещет ливень
и хочется, как Мацуо Басё –
смотреть, как берег укрывается приливом
и слушать, как угрюмый лодочник поёт

ПОСТОРОНИСЬ НЕЧАЯННЫЙ ПРОХОЖИЙ
посторонись нечаянный прохожий
разве не слышишь – нагоняет менестрель...
ему почудилось, что не бывать уже весне
и он спешит запечатлеть извне
ту зиму, что вовек не потревожат...

МОТИВ МЕНЯЕТСЯ – БЕРЁТ С МЕНЯ ПРИМЕР
мотив меняется – берёт с меня пример
и замолкают в страхе гондольеры
а мне не терпится уже стальные нервы
пощекотать на галактический манер

КТО-ТО ГУЛКО ВО МРАКЕ ИГРАЕТ ЗА ВСЕХ В БАСКЕТБОЛ
кто-то гулко во мраке играет за всех в баскетбол
в гробовой тишине раздаются отчётливо звуки
за тяжёлым дыханием слышно, как грозные руки
контролируют мяч, поражая всё чаще кольцо

ОРУ, ЧТОБЫ РАСКАТЫ ГРОМА
ору, чтобы раскаты грома
не очень-то себя вели
как будто бы они одни
и только лишь они знакомы
с Самим

ГРУДНОГО СОЛНЦА РЖАВЫЙ СЮРИКЕН
грудного солнца ржавый сюрикен
которому не суждено вонзиться
в пространство временного диска
бессилен на мгновенье постареть

МОСКВА УЖЕ НЕ ТА
Москва уже не та
как будто позолотой
по росписям под купола
просёлочная выстлана дорога
и кашель не смолкает ямщика

РАСТЁР МЕЖ ПАЛЬЦЕВ ПЫЛЬ УГРЮМЫХ ЗВЁЗД
растёр меж пальцев пыль угрюмых звёзд...

КАМЕНЩИК
чем ближе смерть, тем симметричней
становится его лицо
а он кирпичик на кирпичик
всё так же весело кладёт

УСТАЛ С ПОДБИТОГО РУГАТЬСЯ ДИРИЖАБЛЯ
устал с подбитого ругаться дирижабля
на поздний час и слишком раннюю весну

Я В ДЕТСТВЕ ИЗ МОТОКОЛЯСКИ
я в детстве из мотоколяски
сей мир обыденный презрел

ЧИТАЮ НА РЕБРЕ ТЕТРАДНОГО ЛИСТА
читаю на ребре тетрадного листа
задание на третью жизни четверть
мне надо будет постараться крепко
чтобы закончить в утро променад

ПРОЛИСТЫВАЯ ГЛЯНЦЕВЫЙ ЖУРНАЛ
пролистывая глянцевый журнал
стараюсь клювом не порвать страницы
вам всё это сегодня станет сниться
но всё это забудется с утра

И В ОГНЕННОЙ ПРОМЧАЛСЯ КОЛЕСНИЦЕ
и в огненной промчался колеснице
вдоль опустевшего двора...

КУДА ПАДАЮТ ПОСЛЕДНИЕ ЛУЧИ ИЗНЕМОГШЕГО ИЮЛЬСКОГО СОЛНЦА
куда падают последние лучи изнемогшего июльского солнца...
и я за ними следил...
с тех пор
всё, что раньше казалось просто
всё, что раньше казалось святым
слегка подстёрлось...

ГДЕ ТРИУМФАЛЬНЫХ АРОК ИСЧЕЗАЕТ ТЕНЬ
где триумфальных арок исчезает тень
где дни заволокло батистовой прохладой
я достаю слегка подтаявшую плитку шоколада
и остаюсь концовку досмотреть

КОГДА Я НОБЕЛЯ В СТОКГОЛЬМЕ ПОЛУЧАЛ
когда я Нобеля в Стокгольме получал
какой-то мутный шпрехшталмейстер встретил

ВОТ ТАК И Я КОГДА-НИБУДЬ
вот так и я когда-нибудь
на белоснежном круизном лайнере
в Америку не уплыву

БУКВАЛЬНО ВСЁ В ЭТОМ МИРЕ ЯВЛЯЕТСЯ ПОЧВОЙ ДЛЯ РАЗМЫШЛЕНИЙ
буквально всё в этом мире является почвой для размышлений

Об авторе: Трофимов Игорь – поэт. Живёт в Москве. Публиковался в литературно-философском журнале «Топос», альманахах «Северный Крест» и «Менестрель». Автор книги «Сказки Игоря Трофимова» (2017 г.)

Анна Грейп. Девочки. Отрывок из романа



Оля вздрагивает и просыпается. Не сразу понимает, что в больнице. Скрип дверей в середине содержит оборванный крик. Это преступление – не смазывать петли. Здесь отделение гинекологии, вокруг лежат больные и беременные.

Класть стараются отдельно, по разным палатам, если мест хватает. Петли скрипят одинаково. Беременные тут только на ранних сроках, тоненькие, их тошнит. Пожалели бы девочек.

Ещё мучает карканье воронья, которое вдруг заполняет всё небо между ветками берез и липы в окнах за спинками кроватей. Прикормили. Отодвигаешь от себя страх под кровати соседних палат: «только бы не со мной». Беременных на сохранение стараются класть подальше от операционных, чтобы они реже видели, как привозят и увозят каталки, а иногда не успевают увезти. В этой палате, которые ближе к операционным, лежит Оля и бабушки, в соседних палатах тоже есть женщины средних лет, но большинство – молоденькие. Палаты на четыре человека, но кладут по шесть. Текучка: большинство на аборты, это быстро.

– Дее-вооо-чкиии! Заа-втраак!

Очень белая девочка выходит, качаясь, из процедурной, прижимая согнутые в локтях обе руки с выкрученными наружу кистями. Другие, такие же, стоят по стенкам в коридоре, в очереди. «Если сюда попали – уже не девочки» – комментирует большая плотная санитарка, орудуя шваброй. Санитарки две – вот эта большая и маленькая, сухонькая старушка, которая умеет материться, не разжимая губ.

Оля в халатике поверх ночнушки, в носках и тапках, вышла из отделения и спускается по лестнице. В руках она держит кружку, ложку и тарелку. Рядом идут так же одетые женщины, некоторые с пустыми руками – это новенькие. Для новеньких на первый раз посуда найдётся, а потом тоже из дома принесут. Почему-то все знают, что в больницу нужно со своим бельём, а про посуду не знают.

В столовой на столах клеёнка и полоски света от солнца. Есть календарь на стене – той, вдоль которой очередь на раздачу – с цветами, милым малышом и фруктами.

Некоторые девочки смотрят мимо малыша, когда проходят. А другие улыбаются всё время глазами и как будто светятся из своих разноцветных чашек. Они их держат руками, собранными ласково на животе.

Оля чувствует воздух внутри себя, отворачивается к солнцу. На хлебе тает кусочек сливочного масла, Оля размазывает его ножом. Кусает. И на вкус, как солнце. Оля ведь не разрешает себе масло, но в больнице можно. Она похудела на два килограмма. Кормят варёной капустой, морковкой и картошкой. На завтрак иногда бывает каша. Ужин в пять вечера. Просто попросила маму ничего не приносить. Сказала – нельзя, строго тут, и всё.

Мама Олина охает, боится. Если бы не охала – совсем бы хорошо.

Оле было страшно, что чуть не умерла, а теперь лучше. Она бегала домой на выходные – помылась, убралась, взяла с собой вышивку, чистого белья. И больше ничего не надо. Не надо решать ничего – врач придёт, позаботится. Не надо Олежека тащить в садик, из садика. Можно много спать – выспаться. И работать не надо, выкручиваться с нижегородским заказом. Денег, конечно, не получит – ну ладно. Не привыкла воровать.

Пусть он сам там как-нибудь, Дмитрий Михайлович. Оля даже про дачу старается не думать – даст Бог, к 9 мая выпишут. 1 мая рано ещё сажать, с такой поздней весной. Оле впервые за многие, многие годы совсем ни о чём не надо заботиться – только благодаря тому, что из неё течет кровь.

Солнечное пятно переползает со стола на рукомойник. Это железная высокая раковина с медным краном, который расположен очень высоко, вода бьёт сильно, в самую середину, брызгает. Тут девочки моют посуду, когда покушают. Вода всегда тёплая.

В палатах вода в кранах холодная, в душе тёплая вода есть два раза в день – утром и вечером. Оля принесла из дома шампунь и гель для душа, который пахнет липой. Тут от всех хорошо пахнет, и бабушки попались чистенькие, тихие. Одна похвалила за вышивку – сказала, что Оля творческий человек. Оля вышивает крестиком, очень аккуратно – с изнанки картинка такая же, как с лицевой. Схемы и нитки выписывает по каталогу, так дешевле. Больше всего вышивает цветов. Сейчас красные маки на чёрном фоне.

Оля любит время после обхода врачей, если нет капельницы – очень светло и тихо.

Цветы как будто сами расцветают под иголкой, потом её бабушки приходят и поражаются, как много сделала. Если бы можно было совсем никогда ни о чём не думать. Вышивать, смотреть в окно на кулёчки молодых листьев, на подъезжающие блестящие машины, на редкие облака и маленькие самолёты, оставляющие белые полоски через всё небо. Оля успевает увидеть, как они распускаются от ветра, как бинты, в другой половине окна.

Потом приходят с капельниц бабушки и рассказывают, что сегодня было. Что у девочки-чурки, которая не знает по-русски, а с врачом общается только через родственницу, оказались настолько плохие вены, что в них не попасть. Ей ставят капельницы то в кисть, то в ногу. Это больно. Она дрожит, а стопы босые – маленькие, как у ребёнка. Отказывается от капельниц, мотает головой, но медсестра с ней строго, она быстро свои эти штучки оставила. Покоряется, но плачет тихонько. Всё время, пока капельницы. Медсестру эти нежности раздражают.

Бабушки из процедурной пришли с одеялами, подушками, весёлые. Если капельницы хорошо переносишь – можно болтать. Узнать полезные вещи – кто УЗИ лучше делает, как попасть на приём к узким специалистам. Можно завести полезные связи – женщина в соседней палате оказалась налоговым инспектором. Иногда перепадали бесплатно лекарства от выписывающихся пациенток, а если не бесплатно – то дешевле, чем в аптеке.... А теперь одной бабушке в пятой палате привезли баночки детского мясного пюре. У неё сестра умерла от рака горла – осталось много баночек. А бабушке оно не понравилось – ненастоящее там мясо, говорит, одна сырость. Оля не постеснялась, пошла в эту палату, через одну от них. Говорит: «Давайте я заберу домой, у меня сынок маленький, Олежек. Очень любит». И она отдала. А другая бабушка просто пришла и постояла в сторонке, потом ушла. Ведь для ребёнка просили. Денег-то стоят! За каждую баночку. Бабушка протягивает Оле пакет, а глаза у неё светлые, выцветшие, замигала часто-часто. Лицо в платочке, волосы из-под него седые, и ресницы, и брови.

Руки в синеньких, от вен, узлах – сложила вокруг живота, как все девочки тут. Нет у неё больше сестры.

Оля возвращается в свою палату, прибирает пакет. Пьёт одну за другой таблетки – те, что надо пить перед обедом. Таблетки шершавые, не лезут в горло. Нина Рудольфовна – старшая из бабушек, с маленькими усиками – хитро щурит глаза:

– Вас, Оленька, искал мужчина. Красавец, жгучий брюнет. В кожаной куртке.

Ему сказали: здесь женщины вообще-то, неодетые. Теперь ждёт внизу, в комнате для посещений. Оля глянула в зеркало, исключительно для фантазий Нины Рудольфовны, провела щёткой по волосам. Кофту накинула и пошла. Не красилась – не для Игоря же. Бывший муж – единственный человек, о котором всё знаешь, а он не нужен. Когда-то ей казалось, что влюблена, что он другой. А какой другой? Такой же, как все, мужик. Глаза чёрные, грустные, волосы вьются – только бабушка не видела, на макушке скоро лысина. Оля влюбилась в него на даче – не на своей, своей ещё не было – в гости к маминой подруге приезжали, к тёте Кате. Присматривали как раз дачу для Оли, только там дорого. А Игорь был – сын тёти Кати.

Они пошли за водой – Оля с канистрой, он с вёдрами. Обратно шли – он впереди, в резиновых сапогах до колена. Рукава рубашки закатал, жилы вздулись. Комар сидит. Оля не удержалась, прихлопнула ладошкой. Комар уже с кровью – заляпалась. О подорожник вытерла, но не чисто. А он улыбается и говорит: «Пойдём сейчас, воду отнесём – озеро покажу». Озеро небольшое, круглое. Кругом осока, сады, лес, тишина. Удочки не хватает.

– Оля любила. Подумала сказать Игорю, но забоялась, что они будут тогда одни столько времени, и как он себя поведёт.

Вдруг тишину разорвало, ухнуло. Земля поднялась и опустилась, вода закачалась, заплескала на берег. Оля испугалась, закричала. Игорь её к себе прижал, отвернул, закрыл спиной. Это браконьеры рыбу глушили. Оля помнит мужское плечо под рубашкой, как сильно пахло жасмином и слабее – озёрной водой...

Потом они ещё на дачу приезжали. Он там был всё время. В городе встречались.

Никогда ей ничего в нём не нравилось. Это подруги говорили – красивый. Скоро тридцать, говорили подруги, детей-то хочешь. Он ещё умел молчать вовремя и в глаза смотреть долго. Стихи писал – непонятные, длинные, без рифмы. Ей показывал – говорил, про неё. А там ничего про неё не было. Было про крыжовник, который лезет в рот, и про то, как заглядывают под юбку. Оле стихи не нравились, но было лето.

Не залетела бы – ни за что бы не стала с ним жить. Он даже институт не закончил – сессию не сдал, в армию загребли. В армии начал пить. Только Оле сначала не так рассказывал. Говорил, что добровольцем пошёл на войну. Потому что ему было всё равно, потому что жизнь такая одинаковая – везде. И – «только с тобой мне не тошно». Тошно, не тошно… Оля помнит, возвращались с озера: доски, втоптанные в грязь, осинки молоденькие, мужик им встретился, пьянчужка. В очках, в тюбетейке на жидких волосах, в руках держал бутылку за зелёное горло – уже наполовину пустую. Кивнул Игорю, как старому знакомому, и Игорь ему кивнул. Мужик посмотрел на Олю, опустил голову, пошёл дальше – к селу. Если бы не Оля, наверно бы, вместе они ушли. Оля глупенькая, не поняла.

Бежать надо было.

Оля сужает глаза, запахивается в кофту. Заходит в комнату для посетителей – Игорь вскакивает с кресла. Кресло с треском захлопывается. Игорь переводит на него медленный взгляд

Так и есть, уже принял.

– Здравствуй, Оленька…

Оля молча берёт пакет, заглядывает – апельсины. Килограмма два, не меньше. Хоть продавай. Игорь улыбается пьяной улыбкой, его сюда прислала мама. Его мама, которой позвонила Олина мама.

У Оли во рту всё ещё горько от таблеток, но заедать их апельсинами нельзя, только запивать чистой водой. В ларьке у входа в больницу есть вода, но с газом. Её никто не берёт, а воду без газа раскупают беременные, как только привозят. Привоз раз в неделю, по пятницам. «Надо было попросить воды у мамы», – думает Оля. Держит тяжёлый пакет с апельсинами, поставив себе на ноги, чтобы не загрязнился. В чайнике в столовой всегда есть вода кипячёная. Хочется попрощаться и идти в столовую. Накипи в чайнике много, но не так, как у них дома.

Давно не у них. У Оли. Когда жил с человеком, остаётся что-то общее, хорошее или плохое. Оно где-то живёт, независимо от нас – почти живое, раньше бывшее нами, тем, что меж нас срослось, а теперь тяжёлое и сухое, как грязь на ботинках, как ненужные встречи.

Ребёнок – напомнила себе Оля. Напомнила и в который раз удивилась, как можно было забыть.

– Ты заходил к маме и Олежеку?

– Нет. А что, надо было?

У Игоря глаза с длинными ресницами и голос с хрипотцой. Нездоровый румянец, выбитый зуб с правой стороны. Раньше он носил усы, потом сбрил. Стали видны зубы, голый рот, неровные губы.

– Это тот редкий момент, когда ему нужен даже такой папа, как ты

– Там бабушка… твоя мама…

– Зайди, слышишь? Сегодня же.

Игорь смотрит в сторону – злится или надеется, что Оля не заметит вонь от перегара. Говорит деловым тоном:

– Оль, я не могу. У меня работа сейчас есть, на стройке. Сейчас на час отпустили, а потом с раннего утра до позднего вечера.

Оля смотрит в окно – стёкла грязные, решётки. Почти ничего не видно. Пакет с апельсинами давит ноги. Что толку с ним говорить?

– Аванс уже дали, в четверг зарплата.

Игорь расправляет плечи, думает, что улыбается спокойно, по-мужски. Но выходит только, что расползаются кривые губы и лучше видно дырку на месте зуба.

– Я тебе отдам алименты. И за тот месяц тоже.

Оле вдруг становится жаль. Денег, которые он пропьёт. И его самого. И Олежека.

Игорь так и не понял, что он отец. Не понял, что такое ребёнок: пытается разговаривать с ним, как с приятелем, а он маленький. Играть Игорю с ним скучно. Заходит из-под палки – то ей, то маме напомнить надо. И хоть бы игрушку, хоть бы фрукты, конфет... При мысли о конфетах что-то шевелится в Оле и тут же замирает. Думает о себе: ведь выпишут, придется опять всё решать. Брать в долг, выкручиваться, оправдываться перед начальником, успокаивать маму, терпеть капризы Олежека, не говорить никому. Главное – сказать нельзя никому, потому что услышать некому.

Оля перекладывает пакет из одной руки в другую. Мнёт какую-то бумажку в кармане халата. Хочет уже сказать что-нибудь, чтобы Игорь ушел, и пойти напиться из чайника. Но он вдруг говорит сам:

– Ты знаешь, Сашка-то… не виноват оказался. Нашли террориста. В газете написали, взрыв взяла на себя террористическая организация…

Оля отпрянула. Отвела подбородок назад, смотрит. Зачем он? Неужели настолько пьяный. С ней – про Сашку.

– Да знаю я, чего ты.

– Я что хотел сказать… Если ты из-за него так переживаешь…

– …ии…..Оль, мне кажется, он и не умер.

– Перестань, хватит!

– Я просто хотел сказать тебе…

Игорь повесил голову, не смотрит на Олю. Оля отвернулась и пошла в отделение. На ходу крикнула:

– Зайди к сыну!

Игорь стоит в зале для посещений, всё так же не поднимая головы. Двери хлопают, заходят две девочки, прячут куртки в пакеты, переобуваются – у них тайник в одной из банкеток, там лежат тапки. Игорь для них как будто прозрачный, они все сосредоточены на том, что у них внутри, в невидимом ещё животе, и тапки надевают осторожно, носочком – так пробуют холодную воду.

Игорь тоже не видит сейчас девочек, они для него как кошки или птички – природа. Он хотел бы написать новые стихи, но ничего не получается, одни и те же одинаковые слова носятся по кругу в голове, ничего не значат. Это оттого, что голова стала тяжёлой за последние несколько лет. В конце строки шумит Олино "Зайди к сыну", но не укладывается в размер.

Об авторе: Анна Грейп — прозаик. Родилась в 1983 г. Живёт во Владимире. Публиковалась в журнале «Менестрель».

Геннадий Прашкевич. Из книги воспоминаний "Судовая роль". Рассказы



 КОЛОДЕЦ НА КРАЮ ПУСТЫНИ

Ташкент.
Дом творчества.
Ночью холодно, орут жабы в пустом бассейне.
По забору писательского дома ходит длинная рябая кошка.
Эвкалипты, шурша, сбрасывали кору. Утром высвечивалось невероятное бирюзовое небо, и на его фоне – облезшие стены главного корпуса; рядом старый флигель, в котором когда-то бывали Ахматова, Алексей Толстой. Как-то нереально всё это. А с другой стороны, – Иоганн Кеплер был убеждён, что летать на Луну удобнее всего просто на демоне.
Фантаст Эдуард Маципуло поглядывал из холодного номера и снова в нём прятался, будто пугался утренней тишины. На террасе поэт Амандурды, тощий, с бородкой, в цветном халате, но в кирзовых сапогах, плотно загнанных в калоши, жевал табак. В столовой улыбался Азиз-ака – тоненький, стремительный, тоже в пестром цветном халате, подвязанном тонким пояском, и в невероятных башмаках с загнутыми вверх
носками. За окном дерево в плодах-шарах. На Лидин вопрос прозаик Пиримкул Кадыров медлительно ответил: «Бульданеж». И медлительно: «Такое растение». И ещё медлительнее: «Бесполезное».
В поселковом магазине пожилая женщина подзывает девочку: «Примерь шубку для моей дочки?» И спрашивает отца девочки: «Сколько ей лет?» Отец значительно сжимает толстые губы: «Второй класс». И зачем-то добавляет: «У меня один сын тракторист. И ещё один – пьяонист».
«Пьёт? Пьяница?»
Отец поправляется: «Пиянист».
Все знают друг друга. Все – из вечности. Пироги по субботам для них просто данность. Уильям Сароян был прав: родившийся в Гренландии всю жизнь будет рассказывать только о Гренландии. Даже на Марсе или на Венере, рассказывать он будет только о Гренландии.
Мой друг писатель Николай Гацунаев это подтверждал.
Родился в Хиве, вырос на Арале (сейчас уже исчезнувшем), вот о них всю жизнь и рассказывает. О родильном отделении, которое в Хиве помещалось в здании больницы, построенной ещё в конце девятнадцатого века по указанию Ислама Ходжи – визиря предпоследнего хивинского хана Исфандияра; и о Исламе Ходжи, который приходился указанному хану тестем, прекрасно владел русским языком, мечтал построить железную дорогу от Чарджоу до Хивы. С дорогой у него не получилось, но больница и сейчас работает. Вдоль фасада красиво поблескивает изразцовая надпись на арабском, английском и русском языках: «Больница имени цесаревича Алексея»
Тридцать третий год был особенно голодным для Хивы. Люди умирали от истощения, падали прямо на пыльных улицах. Однажды, рассказывал Гацунаев, в нашу дверь постучал страшно худой человек в халате и лохматой бараньей чугурме. Он предложил отцу купить украденный где-то примус. Отец пригласил его в дом, накормил, дал денег, а от примуса отказался. Ших (так звали нежданного гостя) поблагодарил и ушел, но на следующий день вернулся, и не один, а с женой – изможденной женщиной в просторном, невероятно изношенном
платье, в кавушах на босу ногу и огромном белом лачаке (тюрбане) на голове. Ших-бобо сказал моему отцу: «Тебе нужна помощница в доме. Пусть Якут (так звали его жену) живет у тебя. Она всё умеет: и готовить пищу, и за ребенком ухаживать.
И ушёл.
Оставил жену.
И все попытки отвести Якут в кишлак Шихлар, где жил её муж, кончились ничем, женщина упиралась, женщина твердила: муж убьет её, если вернется. Тогда мама, рассказывал Гацунаев, сводила Якут в баню, переодела, сожгла старое платье, и, скрепя сердце, поручила ей своего младенца. Не представляю, как они объяснялись: мама ни слова не знала по-узбекски, а Якут по-русски. Но Якут меня вынянчила, и первое слово,
которое я произнес в жизни, было соат (часы). На стене напротив моей кроватки висели ходики, и однажды, когда мама вернулась из школы, торжествующая Якут продемонстрировала ей мои лингвистические способности.
Последний раз я видел Якут-момо в сорок третьем году, рассказывал Гацунаев.
Физически она была ещё крепкая, но что-то произошло с головой. Якут никого не узнавала, часами сидела на солнцепеке, оживленно беседуя с несуществующими собеседникам. «Это она с джинами разговаривает, – пояснял нам Ших-бобо. – Не надо ей мешать». Такой Гацунаев её и запомнил. Сухонькая опрятная старушка сидит у глинобитного дома на неярком осеннем солнышке, и бормочет что-то ей одной понятное…
Колодец.
Синее, как глазурь, небо.
Гигантский чинар над садом – как взрыв.
Жабы в пустом бассейне развратно выворачивают зелёные лапы.
Со снежных гор срывался вдруг ветер. Как тысячи лет назад, несло древесным дымом, в поселке блеют бараны, над мясной лавкой болтается бычий пузырь, на табурете в дверях с мухобойкой в руках дремлет усатый продавец.
Вечность. Ничего, кроме вечности.
Азиз-ака каждый год издавал маленькую книжку хитрых узбекских стихов, что-то вроде басен и с удовольствием читал их даже на улицах. Вечером он водил нас с Лидой в глубину писательского сада – под гигантский чинар, щедро источающий накопленное за день тепло. В кирпичной печи, обмазанной глиной, замешанной на овечьей шерсти, желтели лепешки. Тут же на скамеечке сидел Арон Шаломаев – драматург, бухарский
еврей. Ему исполнилось семьдесят лет, недавно он был принят в Союз писателей СССР, и, сидя у тандыра, он неторопливо обдумывал новую пьесу.
«Вы, правда, занимаетесь точными науками?» – спрашивал Лиду поражённый её занятиями узбекский классик Пиримкул Кадыров.
«Да, – отвечала Лида. – Я – геофизик».
Пиримкул был ошеломлен. Узбекские женщины таких проблем никому не
создавали. Например, у Исфандияра жена оказалась совсем карманная, и звали её Гульчехры. Женщины на кухне готовили блюда, Гюльчехры подавала их нам на стол.
Допущена была к беседе только Лида, на правах гостьи. А может ещё и потому, что правда занималась точными науками. Тучная мама Исфандияра, приехавшая из Ферганы, сидела на кухне. «Она у меня следак, гэбэшница, – с гордостью сообщал Исфандияр. – Хорошие бабки заколачивает!»
Золотой чай – номер девяносто пятый.
Абдулла (с Памира): «Едем в горы… Там снежный Пяндж…»
Азиз-ака: «Там ледники… Немного басмачей… Снежные люди…»
Абдулла: «Зачем басмачи? (Оборачиваясь ко мне): Всегда мечтал с тобой
познакомиться. (Чудовищная азиатская вежливость; никогда раньше он обо мне попросту не слыхал). Обязательно поедем в горы. Ты большой писатель. Люди хотят слышать тебя. Там снежный Пяндж, горы…!
Азиз-ака: «Там кирпичный завод… С рабочими руками плохо…»
Абдулла (не обращая внимания на Азиза-аку): «Там зоопарк приезжал… На
машинах… Бегемот, крупный, как мама Исфандияра, открывал рот…»
Азиз-ака (запальчиво): «Потому ему и бросили в рот гранату, ничего другого под рукой не оказалось…(С печалью): Мир широк, если сапоги не тесны…»
Гацунаев рассказал и свою историю, чтобы плохо не подумали о его земляках. У него хороший друг есть, тоже писатель, живёт под Минском. Это далеко от Дурмени, там хорошие земли, занимается фермерством. Однажды в полдень на тракторе «Кировец» друг Гацунаева распахивал свекловичное поле. Работа однообразная, пыльная, рядом скоростное шоссе. Трактор рычит, машины рычат, все трясётся и дергается. Друг Гацунаева устал, остановил трактор. На глазах равнодушной ко всему
шоферни, неутомимо проносящейся мимо, пристроил на старом пне нехитрую закуску, выставил чекушечку. Рабочему человеку сто граммов не во вред. Культурно отведя локоть в сторону, фермер приготовился принять привычный вес, но в этот момент кто-то требовательно постучал его по плечу. «Иди ты!» – отмахнулся фермер, зная, что местные
алкаши запах алкоголя чуют за много вёрст. Но по плечу снова постучали, и друг Гацунаева обернулся. В глаза ему, опираясь на блестящие, расползающиеся под собственным весом кольца, пристально смотрел гигантский тропический питон. Фермер даже раздумывать не стал. Чего раздумывать? Одним движением расшиб ещё полную чекушечкой, и с этой «розочкой» в руке бросился на питона, вторгнувшегося в его тихую
фермерскую жизнь. Надеялся на помощь – ведь машины одна за другой катились по скоростному шоссе. По словам Гацунаева, битва его друга с питоном длилась минут двадцать, это вам не граната во рту бегемота. В пылу борьбы сердитый питон энергично бил хвостом чуть ли не по пролетающим мимо автомобилям, но ни одному водителю в
голову не пришло остановиться, спросить: в чём дело?
Да и зачем мешать? Сами разберутся.

ПИРОГИ ПО СУББОТАМ

Вечером 16 января 1987 года в Академгородок приехал Михаил Петрович Михеев.
Пригласили его на встречу с членами Литературного клуба при Доме ученых.
Империя ещё не рухнула, и клуб имел возможность приглашать на свои заседания писателей из самых разных городов (и республик). Выступали у нас: Теодор Гладков (Москва), Марк Сергеев (Иркутск), Михаил Карбышев (Томск) даже члены редакции знаменитого журнала «Химия и жизнь» (Москва) – Ольгерт Либкин и Михаил Гуревич с примкнувшим к ним писателем Виталием Бабенко. Ну, а писатели-новосибирцы – само собой.
В тот вечер было морозно, дул жесткий ветер. Люди собирались неспешно.
«Мартович, – сказал мне Михеев, прогулявшись по второму этажу, – давай
спустимся в ресторан и выпьем кофе». И поглядывая на замёрзшие окна, предупредил: «Если даже никто не придет, я перед тобой выступлю». И, как бы подтверждая свои слова, глянул на свои трогательные старые часики на руке. «Брехт утверждал, – сказал он уже в ресторане, – что детектив нужно писать весело». Это Михаил Петрович как бы уже начал отвечать на мой вопрос, почему он совсем забросил фантастику.
«Не хватает мне знаний, Мартович, а фантастику, тем более научную, должны писать люди знающие, уж точно разбирающиеся в науке. Такие всегда фантастикой и занимались. Обручев – геолог, Шалимов и Биленкин – геологи, Ефремов – палеонтолог, Казанцев, Гуревич, Охотников – инженеры, Днепров – физик, младший Стругацкий – астрофизик. Чтобы писать фантастику, надо иметь именно научный склад ума, а я всего
лишь электрик. Я могу возиться с техникой, не более. Вообще, Мартович, мне сейчас милицейские сюжеты милей. Эту жизнь я знаю. Так что зачем продолжать то, в чём я уже ничего не понимаю? Перед Ефремовым, Мартович, я вообще робею. Это, по-моему, уже и не фантастика. Это очень-очень умный человек разговаривает с тобой, считая, что ты знаешь столько же. А я столько не знаю. И словарик изобретенных Ефремовым терминов мне помочь ну никак не может».
И вздохнул. «От фантастики, Мартович, меня отпугнул московский писатель
Евгений Рысс. Прочитав «Тайну белого пятна», он написал ужасную рецензию о «каких-то там дурацких провалах в Восточной Сибири». Я, конечно, не слишком разбираюсь в геологии, но Евгений Рысс попросту доказал всем, что я дурак».
И опять вздохнул: «А геологам моя книга нравится».
Народ собирался медленно, мы не спешили в зал. В ресторане тепло, уютно.
«Всю жизнь я рос сам по себе, Мартович. В тридцатые годы работал монтером в электроцехе в Бийске, о фантастике не думал, сочинял песенки и стихи. Ну, знаешь, типа «В фабкоме встретились шофер и комсомолка». А однажды на свадьбу друга сочинил песню «Есть по Чуйскому тракту дорога» – про шофёра Кольку Снегирева. Почему-то эту песню сразу везде запели, сейчас кое-кто считает её народной. Всё хорошо, но бийская
городская газета вдруг напечатала статью о плохом состоянии алтайских дорог, о частых авариях, о плохой дисциплине среди шоферов; «да и какой может быть дисциплина у наших водил, если они поют такие песни?» – спрашивал автор статьи и, как доказательство, приводил строки из моего «Чуйского тракта». Прихожу на работу, мне сразу: «Михеев! В особый отдел!» Я шел, Мартович, и ноги у меня дрожали. Из особого отдела тогда загреметь можно было далеко. Вошел в кабинет, снял кепку. Особист в форме долго смотрел на меня, на мои оттопыренные уши, и молчал. И я молчал. Я ведь сразу увидел, Мартович, что перед особистом лежит листок с текстом именно моей песни.
«Твоя работа?»
«Моя».
Особист прищурился и ударил ладонью по столу:
«Михеев, ты же у нас поэт! Мы тебя учиться отправим?»
Мы посмеялись, но чувствовалось, что воспоминание это радует Михеева только потому, что оно – давнее.
«Я, Мартович, стараюсь писать так, чтобы моего героя было за что любить. Ну, а как написать ученого, если я их жизни не знаю? И вообще, – махнул он рукой, – моё призвание – электрик. Я не красуюсь. Но, конечно, – всё же признался он, – главным делом считаю литературу».
Задумался.
«Вот ты, например, о добыче алмазов что знаешь?»
Я пожал плечами.
«Ну вот. А в городе Мирный, в Якутии, где добывают алмазы, Мартович, я спросил рабочих, перед которыми выступал: «Скажем, наткнулись вы в отвалах породы на алмаз. Такое ведь бывает? Вы сразу несете его бригадиру, или вызываете каких-то специальных людей?» Рабочие, Мартович, посмотрели на меня как на сумасшедшего. «Ты, дед, наверно сбрендил. Ты, дед, наверно с нарезки слетел». Спрашиваю: «Почему?» Отвечают: «Да если мы наткнёмся на алмаз, мы просто сбежим от него подальше». Удивляюсь: «Да почему?» Отвечают: «Да потому, дед, что если кто-то из нас принесет начальству алмаз из отвала, его тут же спросят, а где второй?»
«Вы начинали со стихов. Возвращаетесь иногда к ним?»
«Не возвращаюсь, Мартович. Не могу. От фантастики меня отпугнул Евгений Рысс, а от поэзии Елизавета Константиновна Стюарт. Она хороший поэт, но не всё терпит.
После моей книжки «Лесная мастерская», я написал её стихами, Елизавета
Константиновна категорически заявила: это не поэзия! На её взгляд, поэзия требует совсем других чувств, одного только любопытства для поэзии – мало. Она права, Мартович. Поэту не обязательно походить на нормального человека».
Вздохнул: «А я совсем нормальный». И пожаловался на сына, пробующего свои силы в литературе.
«Он у меня тоже нормальный. Написал рассказ «Пироги по субботам». Приезжает с женой хотя бы раз в неделю, мы его всегда встречаем пирогами, радуемся, думаем: пироги им нравятся! А рассказ у него про упёртых стариков-родителей. Ничего-то они не умеют, кроме как выставить на стол свои пироги…»
Михаил Петрович не сказал: надоевшие.
Но горечи в его словах было больше чем достаточно.

Об авторе: Прашкевич Геннадий – прозаик, поэт, переводчик. Автор романов «Секретный дьяк», «Носорукий», «Теория прогресса», повестей «Разворованное чудо», «Царь-Ужас», «Кормчая книга», биографических книг (серия ЖЗЛ) о Жюле Верне, Уэллсе, Брэдбери, Леме, Толкине, братьях Стругацких. Книги переведены на языки и издавались в США, Англии, Германии, Франции, Польше, Болгарии, Югославии, Румынии, Литве, Узбекистане, Казахстане, на Украине и в других странах. Ряд произведений Прашкевича выходили под псевдонимами. Роман «Пятый сон Веры Павловны» (написанный в соавторстве с Александром Богданом) номинировался на Букеровскую премию (2002). Заслуженный работник культуры РФ (2007), лауреат многих отечественных и международных литературных премий. Член Союза писателей СССР с 1982 года (Союза писателей России с 1992 года), Союза журналистов России с 1974 года, Нью-Йоркского клуба русских писателей с 1997 года, ПЕН-клуба с 2002 года. Живёт в новосибирском Академгородке.

Игорь Силантьев. Разносчик тундры. Несколько коротких текстов

  РАЗНОСЧИК ТУНДРЫ Несколько коротких текстов Разносчик тундры Один человек работал разносчиком еды. Он разносил осетинские пироги и грузинс...