Показаны сообщения с ярлыком проза. Показать все сообщения
Показаны сообщения с ярлыком проза. Показать все сообщения

пятница, 2 октября 2026 г.

Игорь Силантьев. Разносчик тундры. Несколько коротких текстов

 


РАЗНОСЧИК ТУНДРЫ

Несколько коротких текстов

Разносчик тундры

Один человек работал разносчиком еды. Он разносил осетинские пироги и грузинские хачапури, а еще армянский лаваш и итальянскую пиццу, впрочем, какая она итальянская…
А другой человек работал разносчиком беды. Он разносил опоздания и нарекания, замечания и выговоры, а также простуды и долги, хоте какие это беды…
А третий человек работа разносчиком тундры.
– Как это? – спросите вы.
А я и сам не знаю.
Но когда он приходил, этот разносчик тундры, то из зеленого заплечного короба у него появлялась не пицца и не болезни, а здоровые, бодрые такие зайцы, лисы и волки, очень добрые, кстати, и тонкие, привыкшие к холодам березки, и сырые ручьи, и мхи, примятые медвежьими стопами, и белесое солнышко, так напоминающее неуверенное человеческое счастье.
Пусть лучше он приходит, разносчик тундры.

В гаражах

Один бог любил фотографироваться на фоне металлических гаражей.
Другие боги говорили ему, что это глупо и не божественно.
Но однажды мимо гаражей нервно пробегала какая-то лань, настоящая, и непонятно было, откуда она в этих замусоленных местах взялась. Тут обычно только коты и бродячие собаки бегают.
Так вот этот бог как раз фотографировался снова у ржавых ворот, ну и поймал руками (а у него их много было) эту лань. И вознес ее на небеса.
И небеса приняли ее и с тех пор стали небеса этой ланью.
И теперь бегут куда-то нервно, бегут.

Смеются и плачут

Некоторый мужчина был женат на некоторой женщине. Когда они были молодые, они много любили друг друга и у них рождались дети. Потом они много работали и виделись только за ужином и коротко разговаривали и скоро ложились спать, потому что уставали за день. Потом они вышли на пенсию и состарились и ходили по дому каждый сам по себе, потому что не о чем было и говорить. Потом они умерли и души их, встречаясь на небесах, пролетали одна сквозь другую и не узнавали друг друга.
А вообще там, на небесах, все в каких-то коридорах и комнатах, как в больнице. И в одних комнатах все время смеются, а в других плачут.

Непроливайка

Один человек шел по улице и горестно говорил сам себе:
– У меня все не так! И тут не так и там не так. И везде не так и всегда не так! Не так!
И вдруг встретил какую-то старушонку-бабульку, а та ему молвит:
– Возьми, родимый, чернильницу, – и протягивает ему школьную чернильницу-непроливайку, ровно такую, с какой один человек когда-то давно ходил в первый класс. – Бери ее и намажься чернилами, и вся пройдет твоя тоска.
Один человек разинул рот и взял чернильницу и полез в нее пальцем, а залезть не может, потому что палец вырос и толстый. А потом потряс чернильницей на ладонь, а она не проливает чернил, потому что непроливайка.
– Да как же я намажусь-то? – спросил он старушку.
А та посмотрела на него и вздохнула и дальше пошла. И чем-то напомнила ему первую учительницу, ту, которая в первом классе была, когда-то давно.
– Да как же я намажусь-то? – повторил один человек.

Свет из окошка

В Москве чебуречные, а в Питере рюмочные.
В московских чебуречных водку наливают в пластиковые стаканчики и теплую, а в питерских рюмочных – в граненый стакан и относительно холодную.
В Москве закусывают, соответственно, чебуреками, а в Питере селедкой, уложенной на хлебушек и с луковым колечком сверху.
В московских чебуречных публику развлекают шпагоглотатели из Калязина, а в питерских рюмочных чревовещатели, в основном местные с улицы Гороховой.
Еще в питерских рюмочных когда-то пел Шаляпин, зато в московских чебуречных сейчас можно встретить Жерара Депардье, плохо выговаривающего русские слова. Кто-то попросит автограф, а он возьмет салфетку и, дожевав чебурек и виновато улыбнувшись, поставит на нее жирный отпечаток большого пальца. Же ву при.
Во всех этих рюмочных, как поднимешь уставшее лицо со стола, а также во всех чебуречных, как пройдешь взглядом от стойки и направо, туда, где свет из окошка, так часто видишь фею с крылышками, прозрачную и красивую и маленькую. Присядет она тебе на руку, немного щекотно, и что-то пролопочет тоненько, не разберешь. Но все равно приятно.
А свет из окошка, что в московских, что в питерских, он далекий, как от звезды.

Потерял

Зимним вечером, проходя по улице, один человек потерял сердце. Легко как-то и незаметно, ну словно вещь какую из рук выронил, перчатку там или кошелек. И даже хватился не сразу. Потом один человек вернулся, походил туда-сюда по темной дорожке в сугробах, поискал – да только где его, это сердце, найдешь в темноте и холоде. Так и ушел без сердца.
А следом бежала худая дворняжка, ощенившаяся сука, она-то сразу учуяла сердце одного человека, выхватила из снега – и не съела, а утащила в свое логово, в подвал под домом, к щенкам. И опять куда-то по делам собачьим убежала.
А сердце начало мерцать и светиться, и щенки притихли и пищать перестали, а после сбились в кучку и заснули. А окошечки подвальные красным засветились, будто загорелось что.
Тут люди пожарных вызвали, те приехали, а тушить нечего, только семейку собачью перепугали. А сердце забрали и сдали в полицию. Ну а куда его еще девать? Вдруг оно чье-то? Вдруг краденое? Вдруг еще какой криминал?
Долго лежало бесхозное сердце в сейфе у следователя, мерцало себе потихоньку, а потом его списали как невостребованный вещдок, но не выбросили, а передали в городской архив.
В архиве сердце одного человека, номер такой-то там по описи в разделе случайных предметов, хранится в фанерном ящичке с выдвижной крышкой. Усохло, конечно, стало темным, почти черным, но все равно время от времени что-то в нем, в этом сердце, пульсирует красным.
Там в архиве работает одна пожилая женщина, так она иногда, ближе к концу рабочего дня, достает коробочку с полки, кладет на стол и вынимает из нее потерянное сердце и держит в руках.

Электричество

Один человек по жизни любил электричество. Не так, как все мы, используя его энергию в механизмах и приборах, а в прямом смысле слова. Когда он был еще маленький, то совал пальцы в розетку, а когда вырос и пальцы его потолстели, то подключался к электричеству через провода или открывал распределительные щитки и нежно трогал оголенные контакты.
Конечно, искры сыпались, и разнообразная дрожь охватывала одного человека и даже травмировался он неоднократно, но что было делать? Страсть, она всего сильнее.
Вот однажды таким образом отвалилась у одного человека рука. А в другой раз нога. И детородный орган тоже отвалился. И все, короче, отвалилось.
Остались одни глаза у одного человека. Летают шальные в темноте друг за дружкой и посверкивают, а как почуют, где живое электричество, так сразу туда, и ну молниями шаровыми перебрасываться.
Когда мимо трансформаторов будете проходить, осторожнее там.

А поговорить?

Один человек любил говорить с едой.
Например, приготовит себе яичницу и говорит ей:
– Вот щас тебя съем!
И ест.
Или купит жареную курицу в супермаркете и подберется к ней с ножиком и вилкой и говорит:
– Вот съем тебя щас!
И тоже ест.
А то над тарелкой супа в столовой нависнет с ложкой и прошепчет ему, супу:
– Щас съем тебя вот!
И снова ест.
В общем, не соскучишься с ним, с одним человеком.
Но однажды, поговорив таким образом с едой и после поедая ее, один человек подавился. А когда окружающие поколотили его по спине, у него случился заворот кишок. А когда его повезли в больницу, у него открылся аппендицит.
Вы не подумайте чего плохого, вылечили одного человека. Но с тех пор, как нужно поесть, припадает он к еде и рот открывает и закрывает беззвучно, будто рыба, и мычит чего-то и грозит еде кулаком, а после уже ест и немного плачет.
Никогда не разговаривайте с едой.

Все разные

Один человек женился на стиральной машинке и потом все время ходил в мыльной пене.
А другой женился на микроволновке и потом ходил перегретый.
А третий женился на гладильной доске и ходил очень скучный.
А четвертый женился на сенокосилке и, понятно, ходил в клоках сена, будто огородное чучело.
А пятый или даже шестой, я уже сбился со счету, посмотрел на такие дела и сказал:
– Да ну их всех! Не буду жениться.
Но потом все равно женился на снегоуборочной машине.

Остановка

Один человек, когда еще учился в школе, царапал на партах нехорошие слова. И другой человек, когда учился в школе, тоже царапал на партах нехорошие слова, а еще шариковой ручкой водил в бороздках, чтобы слова эти не смогли стереть. И третий человек, как вы уже догадались, тоже в школе царапал на партах нехорошие слова и тоже ручкой водил, а еще рисовал рядом соответствующие картинки.
И вот спустя много лет эти трое оказались рядом на автобусной остановке в одном городе и стояли и не смотрели друг на друга, потому что были незнакомы, а читали нацарапанные на бетоне нехорошие слова и рассматривали соответствующие картинки.
Не знаю, как вам, а мне в этой истории не хватает какого-нибудь ангела, который невидимо подлетел бы к этим людям и тихо и терпеливо наблюдал бы за ними, ожидая их слез.

С ножом

Один человек купил в магазине колбасы. Он еще хотел купить сосисок, но отговорил себя.
– Лучше чего-нибудь одного, но побольше. В этот раз колбасы, а в другой раз сосисок, – так рассудил один человек.
Но дома, положив на стол колбасу, он понял, что ему невыносимо хочется сосисок.
Один человек посмотрел на колбасу почти с ненавистью и ткнул в нее ножом, но колбаса увернулась и спрыгнула на пол.
– Ах ты! – воскликнул один человек и бросился за ней, но колбаса от его прыжка укатилась дальше, в угол за диван.
И один человек, шумно задышав, тоже полез в угол.
А потом долго возился в тесноте и звякал нож и раздавались проклятия и удары кулаком, а после все стихло и только глухие рыдания были изредка слышны из-за дивана.

Рядышком

Один мужчина лежал зачем-то на кровати и при этом болтал левой ногой и в итоге так ею болтанул, что тапок с этой ноги, матерчатый и клетчатый, сорвался и улетел в открытую форточку и еще куда-то подальше.
А в это время другая женщина в достаточно другой квартире тоже зачем-то лежала на кровати и болтала, но уже правой ногой, и в итоге тоже ею так болтанула, что ейный тапок с той правой ноги, с помпончиком, представьте, приземлился рядом с этим, который с левой ноги мужчины.
Так и лежали они потом рядышком.
Так тем тапкам, скажу вам, повезло куда больше, чем их хозяевам.

Горшки

Один человек уснул крепко и ему всю ночь снились какие-то белые ночные горшки, почему белые? Горшки летали по комнате и мешали, а потом из темноты пришла мать одного человека, давно умершая, и взяла его за руку и повела куда-то, а горшки летали и мешались.
– Не оступись, тут дыра, – сказала мать одному человеку, а он, как нарочно, взял и оступился, и провалился в эту дыру, и проснулся.
А потом весь день повторял сам себе:
– Горшки. Мама. Горшки.


Об авторе: Игорь Силантьев – прозаик, поэт, филолог. Работает в Новосибирском государственном университете. Лауреат литературной премии имени Даниила Хармса (Санкт-Петербург, 2020). Член Союза Российских писателей. Прозаические произведения публиковались в журналах «Звезда», «Волга», «Крещатик», «Квадрига Аполлона», «Эмигрантская лира». Стихотворные подборки публиковались в журналах «Просодия», «Волга», «Футурум Арт», «Артикуляция», «Лиterraтура», «Речпорт», в сборниках и альманахах. Автор нескольких книг стихов и прозы.

Елена Янушевская. Глаза в глаза. Рассказ


 ГЛАЗА В ГЛАЗА

Рассказ

Светлое просторное помещение с высоким потолком и лепниной. Их офис находился в старом особняке в центре Москвы. Обсудив рабочие вопросы, они разговаривают о чем-то важном для них двоих. О поэзии, о том, что она начинается там, где заканчиваются слова. Губы у него мужские, жестко очерченные, говорит он красиво, ей хочется прикоснуться к его губам. Как будто заметив это, он произносит:

Вот его глаза.
Ее глаза.
Вот они увидели друг друга...

Есть такие профессии, обязывающие владеть словом. У ведущего радиопрограммы, например, задача – молотить языком, как мельница. Работа этого рыжего любителя малиновых пиджаков была из той же серии. Блистал как мастер синхронного перевода. И каждый раз, когда дело доходило до попытки сближения, на словах, рискующих прозвучать с необратимой определенностью, у него «отключался звук». Он замолкал, как будто не знал, что сказать дальше. Как будто был уверен: достаточно того, что она читала в его глазах. Между ними повисала свинцовая пауза. Она сверлила его взглядом. «Дальше-то что? Ты приглашаешь меня или нет?.. Ты выбираешь меня или нет?.. Ты хочешь меня?» Он смотрел ей в лицо, сверху вниз, с высоты своего роста, как верующий – в Библию. Крепко сложенный, сексуальный, нервный и в то же время прочный мужик, «солнце жизни ее». Смотрел и не произносил ни слова.

Вот они увидели друг друга...

На этих словах он непроизвольно наклонился к ней и снова ничего не сказал.

Взлет – и падение, взлет и падение... Надежда – и обухом по голове, надежда и обухом по голове... Он приближался все ближе, а в последний момент у него глох мотор. Так продолжалось около полугода. Затем ему предложили более выгодное место, и назло ей он исчез из пространства, где они повстречали друг друга.
И все же через пару лет он лежал, умирая, – распластав ее под собой. Воды в реке жизни переменились, мужчина и женщина выросли из своих оболочек, и все между ними сложилось само собой. Этого хотели далекие звезды, опавшие листья и кофейная тишина над землей.
И потому в тот вечер они наконец сняли матрас с кровати и положили на пол. Кровать скрипела, а как раз за стеной спала ее седая соседка с черными, вечно возбужденными птичьими глазками. Вместе они провели три часа, уходя, он остановился на минуту в маленьком коридорчике: оправдываясь за свою поспешность, крепко сжал в своих руках ее бледные кисти и, поднеся каждую по очереди к губам, покрыл поцелуями. Когда ушел, она, глядя, как его растворяющая в коричневой городской темноте фигура приближается к ограде вокруг многоэтажки, поймала себя на том, что в голове у нее сами собой проплывают строки:

За это можно все отдать,
и до того я в это верю,
что трудно мне тебя не ждать
весь день, на отходя от двери...

Она и правда ждала его, как собака породы хатико. Почти не отходя от двери.
А потом долго отскребала себя со дна бассейна, в который, как выяснилось в полете, забыли налить воду. Собрала каждый свой осколок. Склеила их все заново. Получилось еще лучше. Простила. Но к нему уже не вернулась бы никогда.
Ко дню своей свадьбы, счастливой и по любви, она забыла даже ту встречу, когда они первый раз вдвоем завалились на пол... Психологи, астрологи, холотропное дыхание... Видимо, поэтому ее мужем стал талантливый красивый парень со звучной фамилией Тогас. Сергей Тогас. Уходя на работу в офис в восемь утра, Сергей целовал ее пятку, выглядывавшую из-под одеяла, а когда возвращался, частенько забегал в Охотный Ряд: «Дорогая, какие роллы ты хотела бы сегодня на ужин? Филадельфию? Хорошо!». Она дорастила его до гендиректора. Сергей дарил ей шикарные розы с двухметровыми стеблями с каждой своей зарплаты. То, что у них не родилось детей, их счастья не омрачало. Они хорошо понимали, что им повезло друг с другом. И жизнь ее оказалась богатой на яркие, даже фантастические по силе накала мгновенья: презентации книг в ее переводах, поездки по европейским столицам... «О этот юг, о эта Ницца!». Эти холеные белые лошадки-пироженки в упряжке, везущей ее и мужа-программиста по узким улочкам исторической Вены... Античные колонны с волютами, стоящие вертикально, лежащие прямо на земле в древнем Пафосе... А как смешно они поссорились с Сергеем из-за Моцарта в ресторане на Кипре, поедая традиционное греческое мезе. Сергей вспыхнул, бросил на стол деньги и выбежал во двор. Потом вернулся. «Я боюсь, что ты потеряешься», – сказал он жене, свободно говорившей по-английски. Четыре грека-официанта в белых рубашках с короткими рукавами пялились на них с таким видом, будто думали про себя: «Опять эти безумные русские!»...
В свой сорок третий день рождения, вернувшись домой после «Cosi fan tutte» (Анна заставляла своего партнера ходить с ней в оперу), с чувством полной удовлетворенности и приятной усталости моя героиня упала на кровать в изысканной спальне. Рассматривая фактуру обоев, женщина непроизвольно перевела взгляд на панно с изображением носорога. Он висел на противоположной от изголовья кровати стене, ничуть не устрашающий, томно обрисованный лиловым и винным, с вызывающе торчащим вперед рогом. Будто черт из табакерки, из глубин ее памяти выскочило на экран сознания нечто, казалось бы, давно забытое.
После осенних встреч переводчик-молчун без объяснений пропал в декабре. Потом извинялся: дочка с тяжелым отравлением попала в больницу. Потом все же пропал. Совсем. А ведь в один из первых своих визитов даже не пикнул, когда Анна отправила его сквозь ноябрьский туман искать работающую аптеку поблизости. Сам он об этом не позаботился, а в супермаркетах на кассе в те годы продавались только дешевки, доверять которым было рискованно.
В состоянии курицы, которой только что отрубили голову и она носится, издыхая, рядом с окровавленным топором, – она написала ему письмо. Похотливый козел... И так далее...
Через месяц он ей ответил.
Поднявшись с постели через пару недель, она распечатала на домашнем принтере текст, отправленный ей на имейл, и потом еще долго носила в сумке лист А4, разрезанный напополам, чтобы всегда иметь его при себе на тот случай, если ее снова потянет к нему до судорог. В такие минуты она подносила уже потрепанную бумажку к своим близоруким глазам, почти под нос, и перечитывала снова, чтобы слова «Мне показалось, что я люблю тебя», как в первый раз, взрывались в ее мозгу, взрывались, как бомба, и волна детонации отбрасывала ее еще на полгода от того центра в сознании, в котором с новой силой начинала прорастать мысль, что она не может без него жить. Еще через время Анна удалила его контакты, номер телефона и адрес электронной почты, уничтожила единственную фотографию, на которой они случайно оказались рядом.
И вот она лежала на супружеском ложе, стоившем немузыкальному Сергею 300 000 рублей, включая дорогой ортопедический матрас от «Асконы» и не считая такую мелочь, как белоснежный люксовый комплект постельного белья, и какого-то черта прокручивала в своей голове. Шторы в тот вечер она задернула, тонкие, дешевые шторы с узором из коричневых цветов вроде лилий, с огромными тычинками, прорисованными люрексом, и розовыми пестиками, выходящими из центра цветков, – с розовыми пестиками, которые в живой природе должны быть зелеными... Движение руки вышло небрежным, между шторами осталась щель, сквозь которую на пол падала узкая фиолетовая полоска. Дело было в октябре, в семь вечера на улице стояла тьма, хоть глаз коли, пылали неоновые фонари. Жила переводчица Анна на втором этаже новой многоэтажки в Бутово – в съемной двушке, которую они делили с подругой напополам.
Анна едва доходила этому человеку до плеча. И вид у него был такой, что внушал страх и, если бы она не знала, кто он, то подумала бы при первой встрече, что перед ней хорошо образованный бандит. В 90-е так часто выглядели банкиры. А ей говорили, что она похожа на гламурную пиарщицу, а не на преподавателя стилистики русского языка. Так что сближал их не только лингвистический интеллект.
– Ласточка, – сказал он в тот вечер, взяв в руку ее миниатюрную пятку, – ты можешь говорить со мной хоть на медицинском языке, хоть на матерном... Как тебе лучше – спереди или со стороны попки?..
Тишина в комнате зазвучала ритмичными всхлипами.
– Тебе больно?
– Большой...
Сделав еще несколько как можно более мягких толчков, он замер на ней после последней судороги оргазма. Молчание внутри него лопнуло, и он простонал ей в лицо:
– Анечка! Любимая! Счастье мое!
«Эх, не надо было все же резинку натягивать с тем рыжим уродом», – неожиданно для себя подумала Анна, разглядывая на обоях цвета спелого персика выпуклые полоски: они отливали золотом под электрическим светом и радовали глаза приятной фактурой. Наконец в дверях в распахнутом махровом халате после душа появился Сергей. Игриво протягивая тонкие волосатые руки навстречу жене, Анин муж улыбался.


Об авторе: Елена Янушевская – поэт, прозаик, публицист, художественный критик. Выпускница факультета журналистики МГУ. Кандидат философских наук. Публиковалась в литературных журналах «Алтай», «Менестрель», «Четырехлистник», «Литературные знакомства», «Вторник», «Плавучий мост», «Дети Ра», «Невский альманах», «Зарубежные записки», «Человек на Земле», «Тула», «Сура», в «Литературной газете», на порталах «Ревизор», «Сетевая словесность», «Альтерлит», в онлайн-журналах «Формаслов», «Лиterraтура», «Degusta», «Топос», а также в журналах «Наш современник», «Журналист», «Вопросы театра», «Вопросы философии», «Дискурсы этики», «Философия и общество».
Полуфиналист литературно-критической премии «Неистовый Виссарион» (2023), лауреат Международного литературного конкурса-фестиваля «Русский Гофман» («Публицистика», 2017), финалист конкурса «Бежин луг» («Поэзия», 2018), лауреат премии имени В.Г. Белинского «Я в мире боец» в номинации «Театральная критика» (2024), лауреат специальной премии «Duende Lorchiano» (Международный конкурс поэзии «II Parnaso – Premio Angelo la Vecchia», Италия). Лауреат Международного литературного конкурса «Центр Европы» в номинации «Поэзия» (Полоцк), финалист международного литературного конкурса на лучший женский рассказ на русском языке «Новые амазонки» (2021).
Книга лирики «От имени голубянки» (2019) вошла в лонг-лист Международной литературной премии имени Фазиля Искандера, книга лирики «Свет остается» вошла в лонг-лист Всероссийской литературной премии имени А.Б. Чаковского «ГИПЕРТЕКСТ» (учредитель «Литературная газета»).
Автор философских книг «Век без поэтов» (лонг-лист Международной премии интеллектуальной литературы имени А. Зиновьева, 2020) и «Этюды о невозможном» (изд-во «Алетейя», 2025).
Член Русского Пен-центра, член Союза российских писателей.


вторник, 20 мая 2025 г.

Татьяна Фирстова. Кинь бабе лом. Рассказ

 

КИНЬ БАБЕ ЛОМ

Рассказ

Стильный, высокий сухощавый мужчина. Пьем кофе на балконе в одном известном столичном кафе. Долго распинался об эпохе девяностых. Мне его посоветовали как отменного рассказчика и просто обаятельного человека. И правда.
Два часа рассказов – готовые статьи. Я собралась откланяться, но тут он заказал бутылку какого-то очень вкусного вина и попросил…
– …ты можешь записать на потом? В том смысле, что сейчас не надо нигде публиковать. Ок? Вот спасибо тебе за встречу, что выговорился, а то молчу в последнее время. Никому не интересно, скоро забыл бы все. …история сама по себе и пустяк, но мне надо сохранить. Ни фото, ни видео не осталось – такая вот глупость. Мало ли что дальше будет. Нет, не напрягайся, ничего такого. Почти комедия. Ну и учти: фамилии могу случайно назвать известные. Ты пиши Иванов, Петров, Рабинович – как хочешь, в общем…
Его звали Салтан. Очень уважаемый человек. Да-да, ты права: Салтан был криминальным авторитетом. Скучное слово, не совсем правильное для Салтана. Большой эстет, прежде всего: никогда не надевал дурацкие клубные малиновые пиджаки. И, по-моему, был первый, кто оценил простоту и минимализм. Держал натасканного на изысканный крой портного. Ходил в идеальных костюмах. В безупречных. Всегда в костюмах. Чтоб в джинсах – никогда!
…в квартире у него я не был. В загородном доме только. Дом такой скромный, зато участок – целый парк. За парком следил садовник и небольшая армия помощников, шмыгавших, как гномы. Все они хозяина обожали. Глазами ели. И это было не со страху, а от большой и чистой любви. Внешне Салтан напоминал Жана Габена. Молодого Жана Габена. Не знаешь, на что похож Жан Габен? Ээх… ну, посмотри в интернете.
Так… о чем я? Я о Салтановом бзике. Крепкий у него был бзик на «Битлз». И на свой юбилей он решил… Но! Битлы нужны были свои. Идеально пошитые. Как костюм. Салтану сыскали продюсера. Назовем его Щукин. Мелкий такой, дрищеватый и сволочной. Колоссальный профи. Щукин к моменту салтанового бзика жестоко погибал. Был в долгах как в шелках… а кредиторы серьезные. Лютые, затейники такие. И жизнь Щукина в те годы вовсе ничего не стоила.
В общем, Салтан выкупает щукинские долги и привозит скрючившегося и окосевшего от счастья Щукина себе в загородный дом. В парке пилит конкретная классика типа «вивальди» живьем и в кустах. А Салтан сидит на поляне и употребляет кошмарное вино за штуку гринов бутылка. Салтан вообще крепкие напитки не уважал. Но над Щукиным сжалился, угостив его виски. Щукин виски освоил, заплакал и пообещал сделать ливерпульскую четверку за год. Чтоб идеально похожа: костюмы, рожи, голоса. У Салтана глазок-смотрок – хрен накосячишь. Бабки любые, полная свобода действий: рожу перекромсать, волосы нарастить, педагога из Италии привезти; в Ливерпуль отправиться, чисто, на выходные. Но никакого грима, париков, брюшек и акцентов. Иначе Щукина сдадут кредиторам целиком или по частям. Без наркоза. В глазах Салтана был веселый и безумный металл. Щукин два дня озадаченно бухал, а потом разослал своих нукеров на просторы бывшего Союза. Нукеры искали везде. Прежде всего прошлись частым гребнем по издыхающим музыкальным школам и училищам. Не погнушались пародистами и разными самородками. Среди самородков сыскался один казах, который на голубом глазу врал, что он – сын Леннона, который тайно приезжал в 1968 году. Он даже играл на балалайке Strawberry fields. В смысле, казах. Но первым сыскался не Джон, а Ринго. В Москве, на базаре. Сейчас не скажу, на каком именно. Ринго продавал фрукты явно и чачу тайно. Покупателей завлекал искусным соло на ведрах и тазах.
Он был настолько Ринго, что никакого грима не требовалось. Беда была с тремя особенностями: акцент, слабость к женскому полу и пьянство. Милейшая старушка-педагог из Гнесинки за хорошую плату акцент одолела. С пьянством сражался суровый Вася-грек. Поскольку лицо портить было нельзя, то Ринго бывал бит воспитательно. И носил тайную кличку «синяя жопа». Страсть же к женскому полу не побеждалась ничем. Кроме женского пола. Для чего Ринго регулярно выписывались дамы легкого поведения. Порой по две особи на ночь.
После Ринго месяца два поисков ничего не дали. Леннонов не было вообще, а пяток Полов Маккартни измучили Щукина. Один пел идеально. У другого глаза такие, какие нужно. Третий больше походил на шарпея – глаза жалостливые и старый. Так и мерещилось, что на опохмел попросит. Четвертый оказался женщиной, а вот пятый был почти похож. Но лысый и без музыкального слуха. Салтан был призван на роль рефери, но отказался, предупредив, что еще одно такое малодушие – и пусть Щукин идет лесом. Щукин проглотил горькую слюну.
Вдруг ожил один нукер из Молдавии. Сказал, что у них там есть все. Может привезти на выбор. Щукин прикинул траты и решил ехать сам. В поезде накидался водкой. В Кишиневе выпал в невменяемом состоянии. Когда же очнулся среди перин и запаха сушеной пижмы в опрятном деревенском домике, то обнаружил двух близнецов – Харрисонов. С усами, причесочками – все дела. Счастливый нукер глядел преданно и нежно, как собака. Харрисоны оказались забавными. Один бойкий и даже агрессивный, а второй – нежный такой. Ранимый. Застенчивый. Агрессивный поймал нерв моментом. С ним работать было приятно. Но все губила привычка лезть в драку по делу и без дела. Пришлось записать Харрисона в секцию бокса, где ему быстро и технично разбили нос. Щукин чуть не помер от ужаса. Но Салтан, не моргнув, оплатил пластическую операцию. Как и обещал. Второй Харрисон пригодился потом. Когда первого зарезали.
Ну, не вздрагивай так… из песни слова не выкинешь.
После Харрисонов нашли Маккартни. Маккартни из Одессы. Из Одессы, понятно? Со всеми вытекающими. В смысле, соответственно национальности – хитрожопый до ужаса. Все считал. Надурить его было нереально. А еще Маккартни был патологически ленив. Щукин с ним вешался-вешался, пока не завел систему штрафов за прогулы и халтуру. И сэр Пол заработал, как часы.
Но! Одесское арго из него так и не вытравили до конца. То есть на концерте чики-чики, а потом… В общем, когда в гримерке Маккартни закатывал глаза и начинал свое «… и что я с этого буду иметь?» – с него смеялись. Кстати, Щукин для укрощения одессита имел дублера – действительно, с британской кровью. И в чем-то похожего на сэра Пола. И пока его не сбила машина, одессит не борзел. С тем, дублером, потом интересная история была. Позже расскажу.
Щукин, прикинув, что на поиски Леннона у него есть чуть меньше полугода, решил устроить себе отпуск. Он поехал в Питер к Лизе Маневич, более известной как Мона Лиза. Мона Лиза была самой известной в Питере валютной проституткой. Внешность? Средненькая, но с харизмой, как сейчас говорят. Она была профи своего дела. А Щукин это ценил.
Короче, через неделю полового угара Щукин понял, что спустил на Мону туеву хучу салтанового бабла. Он лег на пол и собрался помирать. Мона Лиза была некорыстная баба. Да и, положа руку на сердце, зачем ей прижмуренный Щукин и терки с Салтаном? Салтана с его последовательностью она знала. Гнев мог пасть и на ее крашеную голову. Реанимировав Щукина, Мона выяснила суть дела. После чего заказала такси, погрузила туда икающего продюсера и поехала в одну заветную квартиру. Там наливали дешевый портвейн, горели свечи.
Народу битком и музыка. Играли разные люди, многие плохо. И все ждали. В одиннадцать ночи явился Джон Леннон. Щукин протрезвел, ожил, вознесся, опустился и засветился от счастья. Леннон казался воскресшим из мертвых. Он был похож на себя более самого себя, если можно так выразиться. Щукин не обратил внимания на лицо Моны, залитое слезами…
Леннон был литовец. Каскадер по профессии. Мелькал во многих советских фильмах. Правда, чаще всего со спины. Мона провожала Щукина и Леннона на вокзале. Заплаканная и некрасивая. Такой и запомнилась.
Дрессировка битлов вступила в завершающую фазу. Педагоги по вокалу изводили их по пять часов в сутки. Остальные девятнадцать часов уходили на репетицию и подгонку костюмов. Из Англии привезли ткань. В Москве нашли старенького портного. Мастера мужского платья – так он сам себя величал. Судя по старым фото, дикой красоты был мужчина. Мастер жил со своей столь же старенькой женой. Старушка прекрасно вышивала. Они безумно всех умиляли. Особенно Ринго. Он возил им фрукты, паровое мясо и хлеб собственного изготовления. Засиживался у стариков, внимательно слушая рассказы о прошлом. И те к нему привязались, как ко внуку. А подмастерья творили.
…и в нужный час «ливерпульцы» были облачены, обуты и подстрижены. Снабжены инструментами.
Щукина пробрала дрожь. Впрочем, дрожал не он один – весь творческий коллектив, включая невозмутимого Васю-грека, дружно офигел. За все время работы над проектом они насмотрелись и наслушались видео- и аудиоматериалов о «Битлз». Они сроднились с британцами. И вот вся измученная гвардия, в которой были врачи, хореографы, художники, парикмахеры и многие-многие другие, смотрели на то, что вышло. Им вдруг показалось, что они облажались. Все провалилось!
С тяжелым сердцем ехал Щукин вместе в Битлами на день рождения Салтана. Битлы были поразительно спокойны. Нудел только Маккартни со своими «я с вас смеюсь». Остальные кротко улыбались и оглаживали чехлы с гитарами.
Особняк Салтана был таинственно освещен. Там звучал джаз и пахло фиалками. В большом шатре собрался бомонд высокого пошиба. Я не буду называть фамилии – там все были. Политики, банкиры, актеры, музыканты… Салтан хотел позвать реального сэра Пола Маккартни, но тот вежливо отказался. Я, правда, слышал, что среди гостей был Мик Джаггер, но врать не буду. Не уверен. В глубине сада была выстроена полукруглая сцена с задником «ракушкой». Как на концертных площадках парков. Все сооружение, словно клетка с редкими птицами, было прикрыто белой шелковой тканью. По саду носился томный шепот и свист: «Сюрприс-с-с-с!» Публика с бокалами потянулась к трепещущему полотну.
Короче, в полночь четверка вышла на сцену. За шелковым занавесом публика не видела сюрприза. Ткань надувалась парусом. Харрисон вдруг начал томиться, и Ринго дал ему поджопник. Неожиданно для всех молдавский парень выругался на хорошем английском. Сэр Пол отвалил челюсть – Леннон показал ему кулак. Щукин щелкнул пальцами. Маккартни дренькнул на гитаре, занавес взвился вверх. Шарахнули софиты.
Зрителям в клубах дыма предстала ливерпульская четверка. Ринго поднял палочки. И грянуло!
Ну, что я могу сейчас сказать? Это было нечто! Ребята пели живьем, микрофонов не было. Грим, фотошоп – ну, о чем вы! Щукин не предусмотрел съемку, что обидно. Высокий класс постановки не был омрачен ни фанерой, ни электроникой. Через час все в саду изменились раз и навсегда. К сцене рванул какой-то заплаканный дядька, лопоча скороговоркой по-английски. Щукина колбасило за сценой. Ринго был мокрый – хоть выжимай, Леннон улыбался загадочно, как Будда. Но, главное, габенистый Салтан тоже хлюпал носом от счастья.
А потом? А потом ничего особенного. Несколько концертов на закрытых площадках, бабки, телки для Ринго – очень недолго длился праздник. Даже в Лондон не съездили. Битлы были игрушкой, которой Салтан не успел насладиться. Оказывается, он писал неплохие песни на английском. Хотел выпустить отдельной пластинкой. Как сейчас говорят, фейк. Типа, недавно обнаруженные студийные записи. Одну он посвятил своей жене Лидии, которую называл Линдой. Очень любил ее и детей. Странно, да? Почему не успел? А потому, что через полгода после того концерта его убили. Очередью из автомата.
Щукин пытался сделать телевизионное шоу, но публика к битлам отнеслась кисло. Зато голозадые девки пошли нарасхват. Щукин прочухал тренд и набрал, как он говорил, сисястых и губастых. А ребята расстались. Леннон вернулся в Питер. Маккартни примкнул к одному из фальшивых «Ласковых маев» и регулярно совершал чес по доверчивой глубинке. Разжирел до противности. Одного Харрисона, как я говорил, убили через неделю после первого концерта. Второй был старательным, но без надрыва. Вписался в одну известную группу, но в какую – не скажу. Сейчас тоже постарел. И ничего не рассказывает.
…выключила диктофон. Выключив, спохватилась и спросила, откуда эта байка. Мой собеседник вздохнул, вынул из кармана чехол. Достал круглые очки и надел на нос. И мне все стало ясно. 


Об авторе: Татьяна Фирстова – поэт, прозаик, публицист. Родилась в 1968 году в г. Барнауле Алтайского края. Проживает в Москве. Окончила Московский Архитектурный институт, кафедру теории и истории архитектуры. Член Московского союза литераторов, секция поэзии. Автор трех книг стихотворений и книги прозы «Голован и Безноженька». Публиковалась в журналах «Урал», «Story», «Байкал» и т.д.

Максим Привезенцев. Пыль. Рассказ

 


ПЫЛЬ

Рассказ

«Три миллиарда пылинок умещаются в одной ложке».

Родственники с других частей суши называли Пыль «Одна шестая».
Пыли не повезло с родиной. Сырой и холодный климат не позволял формироваться полноценному пыльному миру.
Вымерзание эндотоксинов – бактериальных продуктов гибели микроорганизмов – сразу отбрасывало «Одну шестую» в разряд третьесортной пыли из-за невозможности строить сложные структуры.
Люди, населяющие территорию родины, Пыль любили и спасали от вымирания.
Но все хорошее когда-то заканчивается. Беда пришла, откуда не ждали.
Для «Одной шестой» наступили тяжелые времена. Смутное беспокойство переросло в ясное понимание проблемы. С Пылью началась война. На вражеской передовой стояла армия добровольцев нового класса граждан – прислуга.
Пыль ненавидела добровольных рабов, уничтожающих маленькие и беззащитные частички шерсти, перхоти, фрагменты перьев, насекомых, волос и кожи, споры плесневых грибов, мономеры нейлона, кусочки ткани и бумаги. Прислуга отвечала «Одной шестой» взаимностью в стараниях закрепиться в «элитных» семьях. Остервенение, с которым прислуга боролась с Пылью, пугало.
Пыль не понимала, зачем нужно столько прислуги. Профессура, генералы, служащие высшего звена, интеллигенция, бизнесмены и содержанки – еще куда ни шло, но фельдшеры, менеджеры, прапорщики, железнодорожники и охранники вызывали недоумение. Пыль с ужасом наблюдала, как растет вражеская армия.
В пыльном отчете чиновника из Госстата «Одна шестая» прочла, что количество прислуги за год выросло с двух до четырех миллионов, и поняла, что медлить нельзя.
Пыль билась из угла в угол в поисках способа победы.
В бумагах загородного дома психиатрического светилы «Одной шестой» попался неожиданный текст.

«В течение дня человек вдыхает 6 миллиардов пылинок. Частицы пыли заряжены положительно. Если частицы целенаправленно во время вдоха будут стимулировать возбуждение нервных клеток в вентральном премаммилярном ядре (PMv) гипоталамуса мозга, возможен резкий скачок уровня агрессии, снижение страха и моральных порогов».

Часть слов Пыль не поняла, но доступ к тысячам книг, которые она покрывала, позволил разобраться и сформулировать план атаки – одновременно поднять уровень агрессии у прислуги и подтолкнуть к убийству «элиты». Общество лишится социальных связей и деградирует до хаоса и разрухи. Прислуга исчезнет в отсутствие работодателей.
Поглощая элементы таблицы Менделеева и отмершую органику, Пыль копила силы для победы. В новогоднюю ночь «Одна шестая» нанесла решающий удар.
Звук петард заглушал визги и крики, доносящиеся из каждого мало-мальски современного многоквартирного дома. В загородных поселках уцелели только те, кому посчастливилось уехать в праздники на другие территории.
Красный снег стал символом этой ужасной ночи.
Хаос наступил сразу и бесповоротно. Полиция и армия разбрелась в пьяном бесприказном вакууме. Телевидение и интернет молчали. Не осталось ведущих новостей и блогеров, способных сообщить уцелевшим людям о «прислужной резне». Бывшая прислуга вселялась в дома прежних хозяев. Каждый поселок объявлял о независимости.
«Одна шестая» праздновала победу демографическим взрывом. За пару месяцев Пыль поселилась даже в операционных и сборочных цехах Госнано.

***

…Весеннее солнце прогревало подоконник бывшего генеральского дома. Пыль сладко дремала. Безработная ныне прислуга шумела, обсуждая с понаехавшими родственниками декрет о независимости от соседней улицы, когда в дверь постучали.
На крыльце стояла дама лет тридцати со следами косметологического тюнинга. В руках леди сжимала клочок бумаги, похожий на объявление, которыми теперь пестрили заборы.
Пыль лениво прочла содержимое бумажки и побелела от ужаса.

«Робота в загородном доме нужьна прислуга. Требавание места рождения сталица образование высшей»

Об авторе: Максим Привезенцев – прозаик, поэт, российский общественный деятель, кандидат экономических наук, путешественник, режиссёр-документалист, автор научных работ и монографий. С 2011 года пишет книги о путешествиях на мотоцикле и собственной карьере. С 2013 по 2024 год вышли девять книг. Член «Русского географического общества». В 2013 году совершил кругосветное путешествие на мотоцикле, посетив 36 стран. В 2021 году принял участие в качестве соорганизатора в Третьей международной научно-практической конференции «Одушевленный ландшафт» в Суздале.

понедельник, 19 мая 2025 г.

Алиса Рахматова. Серафима. Рассказ

 

СЕРАФИМА

Рассказ

Она спешит перейти дорогу, юркнуть в калитку в глухом кирпичном заборе и войти в этот родной уже мир тишины, прохладной тени и прозрачной холодной росы. Острый малахитовый лист чиркает по плечу, тому, которое выше другого, гладит горбик.
Сторожа там никогда нет – зеленая будочка закрыта наглухо, стекла темные, мутные.
У самого входа – ангел на светлом надгробии с печальным и совсем человеческим лицом. Серафиме кажется, что он смотрит на нее, и она на кладбище всегда чувствует его взгляд. Даже когда забредает далеко вглубь по слабо протоптанным тропинкам. Ей кажется, что он присматривает за ней, ей боязно и благодарно.
Фима идет к знакомым, просевшим в мягкую топкую землю оградкам, за которыми они – такие же, как она, никому не нужные.
Серафима подрезает траву, если она уже нагло тычется в голые сухие лодыжки, вырывает то там, то здесь сорняк. Медленно и аккуратно помещает его в белый, сплетенный из каких-то скользких полосок мешок, следит, чтобы земляные крошки не сыпались с клубней. Фима даже крапивы не боится. Крапивы бояться не надо – руки мылом намазать, тогда и за стебли можно браться, ничего не будет.
Она говорит с ними, мертвыми и позабытыми. Говорит почти всегда торопливо, будто боится, что не дослушают.
Сердце у Серафимы большое. В него вмещаются и мама, и солнце, и сверчки-паучки, и даже Танька почти целиком влезает. Только в последнее время Таньку тяжело любить.
Мама умерла полгода назад. Танька из Москвы перетащила все свое семейство – и мужа с его красным лицом, и детей. Непонятно зачем, на работу-то в Москву все равно ездят каждый день. В электричках. Они хотели продать мамину квартиру, со своей сложить там что-то и побольше купить, а Фиму к себе подселить. Только Серафима закрылась изнутри, грозилась, кричала, плакала, соседи прибежали, Таньку ругали, а Фима в замочную скважину смотрела и приплясывала тихонько. Танька – большая уже баба, а тут застыдилась вся, лицо красное. Поорала что-то и ушла. И Серафиму оставили в родной теплой квартирке, только в соседний подъезд все-таки перетащились. Купили двухкомнатную вроде (дверей – на двухкомнатную, Фима видела) и живут там вчетвером. А она им зачем – пятый угол? Таскали Фиму по каким-то кабинетам, чего-то решали, какое-то опекунство оформили. Серафиму не надо опекать, она и сама может о ком угодно позаботиться. О маме, например, смогла бы, если бы ее не забрали ангелы. Она их почти помнит. Только сощурилась на минуту, когда у кровати мамы сидела в ту ночь – и они промелькнули, белые с красными руками (на улице холодно было лететь, зима же была). А Танька наутро не поверила, только вздохнула: горе ты мое. Если Фима – горе, зачем она все время к ней таскается? Каждый день же, по два раза…
Носит ей еду. Фиме невкусно. Еда у Таньки сильно тяжелая, маслянистая. Она таким склизким валуном там, в животе, ворочается.
Таня иногда притаскивает свою толстую Аньку, но маму – никогда. Серафима помнит белую круглую урну с круглыми гладкими боками, такими, какие были и у мамы – так и хочется прижаться щекою… Но урна стоит у Тани дома и Серафима не видела ее с самых похорон.
Танька урну не отдает. Несправедливо это, мало было у них с Фимой времени. Танька и так у нее родилась раньше на пять лет. Пойдем, говорит, к нам, если хочешь. Посмотришь. Только не трогай – рассыпешь. А к ним идти Фиме не хочется – там шумно. Дети вроде не совсем маленькие уже, а орут все время, муж сидит – смотрит подозрительно… Телевизор громко работает. А мама – у них. Взять бы ту белую, гладкую урну у Таньки, стащить, зашить себе в живот, чтоб никто уже точно…
Серафима больше никуда не торопится. Так и ходит теперь на кладбище каждый день. Всех уже знает там.
В окне соседней многоэтажки трепыхалось на слабом горячем июльском ветру что-то черное, подвижное. Серафиме показалось: темный силуэт худого измучившегося человека. Присмотрелась, повернув голову так, чтобы можно было смотреть наверх из-под своего горба, и увидела черную водолазку, зачем-то вывешенную в окно.
…………………………………………………………………………………………………………………………………………..
Одно надгробие появилось недавно. Черный, гладкий мраморный камень, а на нем надпись:
Не разлюбить,
Не позабыть,
Не заменить тебя нельзя.
Что-то было странное в этой надписи, что-то пугало. Ошибку Серафима не заметила. Живые, сами того не зная, отрицали ею власть смерти над ними, утверждали свое право жить дальше, свое право на быт, на то, чтобы быть частью быта. Утверждали свою непричастность миру усопших. Как будто бы оправдывали себя за то, что продолжают жить: вроде как не позабыть нельзя. Закон. Серафима сразу и поняла так, как было написано. Забеспокоилась. Как же так? Что же это за закон такой? Мама, а можно не забывать?..
Неподалеку стоял старый, заброшенный крест с густой зеленой щетиной, как домик – с крышей. Она напоминала Фиме наконечник стрелы.
Некоторые часто приходили – по выходным. Эти – хорошие. Не забывают. А иногда Фима видела кого-то в первый раз. Такие неловко оглядывались, стеснялись даже, наверное. Фима в их сторону цыкала громко и будто про себя осуждающе головой качала. Ее почему-то пугались всегда. Совести своей, наверное, пугались. Еще бы!
Вот у новой могилы часто стоят, она видела. Нестарые еще мужчина с женщиной. На фотографии – пухлощекий парень какой-то в водолазке. Сын их, наверное. Фима горбилась сильнее. Думала: чем я им не ребенок? Может, меня бы забрали?
Что же нет? Она его, пухлощекого парня, только лет на пять старше, кажется. Она легкая, сухая, как веточка. Ее бы и на руки брать можно, этого-то паренька – уж никак. Ни тогда, наверное, ни теперь.
У Серафимы лицо – как заколдованное яблочко. Смотрит в зеркало – справа будто старое, сморщенное, кожа вся в молочных трещинах, слева – черный острый глаз, птичий, подвижный и щечка совсем гладкая, даже розовая.
Осенью холодно уже, больше трех часов не просидишь. А подвижной работы становилось все меньше – земля подмерзала, даже сорняки не росли. Только опавшие листья пришлось с могил убирать, но и их уже почти не осталось. Фима куталась, качалась, сидела до последнего, пока не вспоминала, как мама ее ругала за то, что раздетая на балкон выскочила, и неслась домой погреться (хорошо – дом через дорогу, рядом), весело попискивая – вроде как мама погнала. Боялась, что простынет. Танька тогда узнает, куда она ходит, и запретит. Закроет ее, и все.
Серафима маленькая, смотрит снизу вверх на весь мир почти – спина выпрямиться мешает. Ей осталась только земля и то, что под ней. А мама – высоко. Душа – на небе, а тело – на двенадцатом этаже, у Таньки. А это неправильно. Они даже жили с мамой в Подмосковье. Люди, когда говорят про Подмосковье, сразу думают: от Москвы недалеко, рядом. А это не так понимать надо. Подмосковье – это под, внизу, в глубине. Где там Таньке понять. Она сюда даже переезжать не хотела, хотя тут у них и квартира побольше теперь. Серафима же и сама бы смогла, без них. Она и пенсию получает. Ну не ту пенсию, которую дают в старости – Серафима же не старая совсем, а ту, которую платят уже с детства. Просто за то, что ты есть, и есть вот такая. Мама говорила, что Фима особенная, поэтому ее и наградили сразу, как родилась. Она и Таньке в детстве это говорила все время. А Танька и тогда понимать не хотела, и сейчас не вкурила еще.
Эти – целой семьей лежат. Все рядом. Вот если бы Танька отдала маму и дала здесь оставить, то Серафима бы возле нее могла остаться когда-нибудь… А потом бы и сама Танька приползла. Ее бы пустили, конечно, но пусть ляжет подальше, у оградки. Они с мамой и так уж пожили вместе, без Серафимы совсем, пока она не родилась.
…………………………………………………………………………………………………………………………………………..
Иногда ворона картаво выкрикивала протяжное «Карррр», что-то еще мусолила в клюве – какие-то звуки, подтягивая к небу эхо последних. Мама объясняла когда-то: «У вороновых речевой аппарат самый близкий к человеческому».
Что она говорит? Слишком веселая, слишком шумная птица. Зачем она здесь? Фима привычно кричала ей: «Ладно, ладно уже, перестань!», и наверное, привыкла уже. Если подумать, звуки тут все – нужные. С ними спокойно.
Но однажды совсем чужой, страшный раздался.
Фима сидела у высокого надгробья, когда расслышала высокий и острый мявк. Оглянулась: кот. Черно-белый, грязный. Пронзительно кричит, плачет, бежит. Морда у него была страшная, жалостная, беспокойная. Словно нес он что-то лютое, бежал от голода, боли и несчастья, но тщетно, потому как ими был уже заражен, и даже наевшись бы не успокоился. Фима вскочила.
Кот сначала метнулся прочь от громкого шелеста пакета и шороха, а потом побежал прямо на Серафиму, непрерывно крича. Громко и голодно. Она торопливо и испуганно пятилась, сошла с узенькой асфальтовой дорожки и угодила в мокрую траву. Оглядывалась, вертелась, уперлась крестцом в оградку – тупик, некуда. Кот бежал, заполняя тихий хрустальный воздух плачем, нуждой и одиночеством. Серафима зажмурилась: «Тихо-тихо-тихо, сейчас» – проскользнула мимо кота, ткнула пальцем в бутерброд, оставленный кем-то у надгробья, выкрикнула: «Вот!» и побежала к выходу, испуганно оглядываясь. Кот метнулся за ней. Фима завизжала, размахивая случайной подобранной палкой и громко беспомощно хныча, понеслась прочь. Кот тут же развернулся, нашел бутерброд и ворча начал грызть его.
Дома Серафима плакала и отирала обе половины лица ладошками. На улице холодно, как он там проживет, такой страшный, голодный? Может, возьмет кто?.. Но вот кто? Кто захочет забрать такую боль к себе в дом? Он всегда уже будет кричать ночью, никогда не уснет.
Серафима хваталась за вещи, металась по комнате.
Дома светится медовая груша лампы и густо пахнет теплым и сытным. У Серафимы все лежит по местам – тряпочки, ложечки, пуговки… Мама любила, чтобы чисто и тихо. Поэтому она, наверное, с ней жила, не с Таней.
Ночью снился ей. Снилось, что был сытый. Стоял тихо у могильного пригорка. Присмотрелась – а могила вся разрыта, а лапы его в земле и в пасти что-то пережевывается. Знала – если заглянет в эту яму, увидит прогрызенный гроб и разграбленное тело с выеденными внутренностями.
Во сне металась с мыслью: это ж у меня он внутри все выел…
…………………………………………………………………………………………………………………………………………..
Несколько дней Серафима не выходила на улицу. Лежала на мамином диванчике, не разбирая его, все в одном и том же платье и косынке. Все снаружи казалось теперь незнакомым, враждебным. Чужим. Таня стала смотреть подозрительно, куда-то вечно пыталась ее тащить – в магазин или к врачу. Ей и самой непонятно было, куда Фиме нужно. Строго спросила как-то, когда она мылась в последний раз. Фима даже кричать на нее не стала. Раньше бы выгнала за то, что нос сует в ее личное, а теперь смотрела только спокойно. «Давай помоем тебя?..» – нетвердо проговорила сестра. Фима почему-то вдруг кивнула, послушно полезла в ванну и сидела, совсем кроткая, бледная в пенной теплой воде, пока Таня осторожно намыливала ей голову и промывала, поглаживая ее стриженый затылок. «Ну все, вставай, Афродита» – распахнула перед Фимой полотенце.
Фима попросила мамину ночную рубашку.
– Да ты в ней утонешь! Прям хочешь? Ну ладно, давай.
Тане нужно идти, укладывать своих детей, она уже торопится, хотя старается не подавать вид. «Все, иди, я спать буду» – говорит ей Фима и ложится на диван, в свежее белье – Таня постелила, пока она тихо разглядывала себя в маминых оборках в зеркале.
Фима, лежа в постели, видит, как уставший, ссутуленный ангел проходит через комнату. Выходит в холод, за темные стекла – на балкон. Серафима смотрит ему вслед, замирает.
Таня целует ее в лоб, совсем растерявшись от покорности Фимы. Думает: «Надо к врачу ее все-таки завтра…» Серафима вдруг шепчет:
– Танька, только не надо меня сразу в землю. Я с мамой хочу…
– Что? – глухо переспросила Татьяна.
– Сразу в землю одну не надо. Сожги и к ней меня ссыпь… А потом уже зарой нас и все. Только зарой все-таки потом. Ладно?
Таня оцепенело кивнула. Помолчала. Потом вдруг сказала тревожно:
– Давай-ка я к тебе ночевать сегодня приду. Только домой зайду ненадолго. Возьму кое-что? Давай?
Фима кивнула. Иди уже, уходи. Он там сидит на балконе, ждет ее.
Таня ушла.
Фима тихо подошла к балконной двери. Ступать было так легко, будто она совсем потеряла вес, стала полой. За окном пронеслись несколько голубых снежинок и исчезли в темном воздухе.
Ангел сидел на табурете, сгорбившись, и курил, устало щурясь сквозь дым. У ангела длинный острый ноготь на мизинце – желтоватая корона на смуглом кривом пальце.
Серафима подошла к окну. Крепкое синее стекло отдавало холодом и чистотой. Оглянулась. Он кивнул и все с тем же выражением лица погасил окурок о стену.
Она поднялась на стул, на узенький подоконник, на цыпочки. Синий свет полыхнул в подмерзшем отражении.
…………………………………………………………………………………………………………………………………………..
Однажды Серафима подумала: чем пахнут кладбищенские цветы? Растут здесь сами по себе… Прижалась носом к мраморно-белому мокрому отростку – ничего. Ничем не пахнут. Как искусственные. Ничем от мертвых, оставленных здесь родственниками, не отличаются. И что-то тогда в душе у Серафимы разровнялось.


Об авторе: Алиса Рахматова родилась в 1990 году. Окончила факультет филологии и журналистики Кемеровского государственного университета. В 2019 году в Российском государственном гуманитарном университете защитила кандидатскую диссертацию. Публиковалась в журналах «Лиterraтура», «Крещатик», «Дегуста», «Москва», «Перископ Волга» и др. Автор книги рассказов «Состояния» (Москва: «Стеклограф», 2023).

воскресенье, 18 мая 2025 г.

Мила Борн. Марьяж. Рассказ

 


МАРЬЯЖ

Рассказ

Случай забросил их на окраину Москвы – у самой границы леса, где город шаг за шагом пытался откусить у природы пространство под застройку однообразных пятиэтажек, выраставших, как древние менгиры, неровным, уродливым частоколом. Там, на границе с Лосиноостровским парком, словно и не было никакой Москвы. Хозяйка, женщина с желтым, растянутым лицом и в синем трикотажном костюме, отдала им с легкостью ключи от однокомнатной квартиры и на обрывке газеты нацарапала адрес. И когда они добрались наконец до нужного места, стало понятно, почему хозяйка не поехала проводить и показать все прелести своего клоповника. В те места вообще никто не хотел ехать, даже за копейки. Там обитали разве что местные, вросшие в это странноприимное место родовыми корнями, да какие-нибудь несостоявшиеся покорители Москвы, которые никак не могли теперь вернуться домой после проваленных экзаменов в университете.
В квартире на последнем пятом этаже было и холодно, и пусто. Воняло грязным и старым телом. Голые стены, ободранные обои, на кухне – засаленная клеенка в бурых разводах. Из подъезда сильно тянуло кошками. Денис и Аля спали на драном матрасе с желтыми разводами и подпалинами от сигарет, брошенном прямо на полу. Укрывались своими куртками и пледом, который Аля привезла с собой из дома. Согревались кухонным газом от всех четырех конфорок. С соседями старались не встречаться. Времена были мутные – без прописки могли вышвырнуть в любой момент и отправить домой, по адресу. А там, помимо всех бед, маячил военкомат. Они бегали в единственный в районе продмаг, где на пустых прилавках скучали пачки маргарина и банки с морской капустой. Иногда удавалось достать подсолнечное масло – желтое, мутное, с белым осадком на дне. И тогда они устраивали праздник. Поджаривали на нем куски хлеба, а потом пили чай с хрустящими гренками, представляя, что сидят они где-нибудь в университетской столовой, где пахнет котлетами и компотом.
Звонить домой ездили тоже украдкой – раз в неделю на центральный телеграф. Своим говорили, что живут в студенческом общежитии, втягиваются в учебные будни, экономят, но стипендии все равно не хватает. Просили прислать им денег еще. Родители собирали посылки – яблоки с дачи, банки с вареньем. Мать Али иногда подбрасывала им сгущенку – отцу вместо зарплаты давали на заводе. С этой сгущенкой Денис с Алей варили кашу. В целом растягивали, как могли. И пока по центру Москвы ездили танки, здесь, на отшибе, можно было отсидеться и переждать неудачный год.
Лосиный остров жил по своим законам. Здесь все было как-то несвоевременно – опаздывало, словно время, не доезжая до окраин, застревало где-то на полпути. Время измерялось не часами, а редкими гудками далеких, за парком, электричек и интервалами между рейсовыми автобусами, увозящими местных к конечной станции метро. Во дворах ветхие, плохо одетые старушки кормили кошек и голубей, одиноко слонялись подростки и алкоголики в старых детских колясках вывозили стеклотару в пункт приемки, который на весь район был один. Проходы между домами напоминали запутанный лабиринт, в котором чужому легко было затеряться. На горизонте между небом и могучими кронами парка ветер трепал обрывки рваных облаков и скрипел никому не нужными во дворах качелями, которые тяжко всхлипывали, как корабельные снасти.
Этих двоих, проваливших вступительные экзамены, занесло сюда словно после сокрушительного кораблекрушения, выбросившего в это странное место по воле рока. Теперь им нужно было дожидаться целый год, чтобы пытаться заново поступить в университет и как-то скрыть от родителей свою ложь. За танками они наблюдали по черно-белому телику, который достался им вместе с однокомнатным клоповником. Экран дергался и рябил, превращая исторические кадры в какой-то потусторонний морок, к которому они были совсем непричастны. Иногда отправлялись гулять. Но, чтобы не мелькать на глазах у соседей, уходили в парк. И там, среди деревьев и тишины, им начинало казаться, что ничего вокруг как будто и нет. Требуется только запастись терпением и подождать.
Терпение было. Времени до грядущего лета – тоже. Поэтому они не спешили. К осени решили искать себе подработку. Денис сговорился разгружать ночные вагоны на Сортировочной. Домой возвращался под утро и, не раздеваясь, валился на матрас. Аля занималась расшифровкой лекций по объявлениям уже состоявшихся студентов. Днем оба готовились к новым вступительным экзаменам. А если становилось совсем тоскливо, пили чай со сгущенкой или снова шли гулять в парк. Там ими были изучены все тропинки и все собаки, которых выгуливали по вечерам, когда парк становился лесом. Тусклые фонари на границе с городом едва дорастали до первых деревьев, превращая их в таинственные силуэты, а сам парк – в загадочный чертог. Его тропинки, сплетавшиеся в узоры, которые не могли распутать даже местные старожилы, манили, но как будто вели в никуда. Парк наваливался на человеческие жилища и полз между домами черными щупальцами теней. И вот тогда начинало казаться, что из его чащи кто-то огромный и страшный смотрит на засыпающий, беспомощный город. Смотрит, выбирая себе раз за разом новую жертву. Узловатые ветви деревьев, как иссохшие пальцы старух, тянулись к шлакоблочным пятиэтажкам. Местные говорили, что парк огромен. Больше него не существует во всей Москве. И там, в его глубине, где почти не ступала нога человека, грибники не раз натыкались на настоящие болота, откуда в тихие, безветренные дни слышалось то ли глухое, тягучее бульканье, то ли сдавленные голоса людей. Но многие говорили, что это никакие не люди, а хозяин топи, якобы обитавший на Лосином острове со времен, когда Московия была еще окружена густым и непроходимым лесом. Заманивал, мол, он одиноких путников странным, похожим на фонари, мерцающим светом. И тот, кто следовал за ним, не возвращался уже никогда. Местные, конечно, смеялись над этими байками. Особенно молодежь. Кто бы мог поверить в такие пугалки! Однако люди все равно не сильно углублялись в лосиноостровский парк. Ограничивались прогулками там, где стояли еще скамейки, а тропинки были посыпаны строительным щебнем. Ходили только готы да новые язычники, которые искали острых ощущений. Вот они-то и натыкались на следы – человеческие, переходящие, как они рассказывали, в отпечатки копыт. Утром из леса приползал туман – молочный, густой, как простокваша. Укутывал дома белой ватой. И все это было похоже на то, что хрущевки плывут по бесконечной реке, а их балконы – маленькие причалы, к которым вот-вот и пристанет какая-нибудь призрачная лодка, выплывшая из темной чащи.
В конце осени по району распространился слух, что в лосиноостровском парке кто-то промышляет – выбирается по вечерам и срывает с одиноких прохожих шапки. Но не всякие, а только меховые. Заходил якобы и в жилой район, выискивал жертвы, а потом утаскивал за собою в парк и там бросал задушенными. Слух подтвердила милиция. В осенней, уже лежалой листве Лосиноостровского парка стали находить мертвых. В основном женщин. Сбившийся с ног участковый развешивал на подъездах листовки со страшными фотоснимками задушенных и призывал население быть бдительными. Ходил по квартирам с проверкой паспортов. Но Денис с Алей участковому не открывали. Тихо ждали, пока уйдет.
На их этаже была еще квартира – напротив, в которой жил здоровенный, мясной мужик. Имени его не помнил никто. Соседи звали просто – Ильич. Было мужику за сорок. В восьмидесятые он вернулся откуда-то с юга – черный от загара, в драном тельнике, с медалью, которую никому не показывал. На работу Ильич не ходил. Сидел дома или околачивался по району. Квартиру свою запирал на полных два оборота. Не доверял никому. Вместе с ним жила мать – безмолвная, сухонькая старушка с почерневшими зубами и мелкими, почти бесцветными глазками цвета синевы.
Денис с Алей узнали о соседе в первый же день своего новоселья. Окно их однушки выходило прямо на детскую площадку, где стоял на двух бетонных тумбах, вкопанных в землю, как идол, оцинкованный стол. Там Ильич держал двор. Вокруг его могучей, всегда угрюмой фигуры теснилось местное старичье – потасканные советской жизнью пенсионеры в выцветших одежонках с карманами, набитыми «Беломором». Они, как малые дети, громоздились возле Ильича и с трепетом следили за движениями его рук, тасующих за столом засаленную колоду атласных карт.
Ильич играл в карты честно. Никого не разорял. Уважал стариковские деньги. Хорошо поставленным голосом объявлял ставки. И во всем этом была какая-то основательная, почти ритуальная правильность. Оживленная игра шла дни напролет. Иногда к играющим подсаживался и участковый, чтобы передохнуть и переброситься слухами о разыскиваемом душителе. Но что было взять со стариков? Они либо спали по своим квартирам, либо дымили во дворе дешевым табаком над атласными. Им не грозило ни быть удавленными, ни лишиться меховых шапок.
Эту крепко сколоченную команду способен был разогнать только дождь. И когда небо над лосиноостровской окраиной начинало наливаться свинцом, старики, кряхтя и хватаясь за поясницы, ковыляли под козырьки подъездов. Ильич тоже уходил в свою берлогу. Словно оскорбленный самой природой, он поднимался на свой пятый этаж, чтобы пить, потому что другого занятия у него не было. В такие дни во дворе становилось пусто и тревожно.
Старики умели определять состояние Ильича. Пока он терзал свою разбитую семиструнку или, высунувшись в форточку, выкрикивал проклятья затянувшейся непогоде, можно было не беспокоиться. Но когда совсем замолкал, шли спасать. Топтались на площадке пятого этажа, шушукались. Потом, кто посмелее, шел к Ильичу парламентером. После долгих и странных переговоров через закрытую дверь сердце Ильича немного смягчалось. И его, опухшего и всклокоченного, выводили снова во двор. На ярком свету он останавливался, щурился и шумно вздыхал. Потом, как фокусник из рукава, доставал свою карточную колоду. И все возвращалось на свои круги. Старики облегченно выдыхали, благодушно щерились своими беззубыми ртами, рассаживались вокруг Ильича. И пока где-то там, за границей этого упорядоченного мира, ходили демонстрации и ездили танки, здесь протекала совсем другая, окраинная жизнь – медленная, основательная, в которой Ильич вместе со своими стариками казался чем-то вроде хранителя во всеобщем смятении постоянства, его оси.
К январю лосиноостровской маньяк совсем разошелся. Никто не мог объяснить, почему. Страх стать его очередной жертвой так разлился в местных жителях, что меховые шапки попрятали и сменили их на простые вязаные. Никто лишний раз не высовывался из дома. Редкие прохожие торопились от дома к дому, перебегали от подъездов к автобусной остановке. Стол на детской площадке завалило снегом. Старики спали по своим углам. И только один Ильич маялся, как дикий зверь. Соседи с тревогой наблюдали за ним, когда, выйдя на свой балкон, он вдруг перегибался через его перила, то ли желая что-то получше рассмотреть внизу, то ли взлететь, широко расставив свои большие, сильные руки. И так замирал. А потом, словно передумав улетать, выпрямлялся, успокаивался, закуривал. И так, стряхивая пепел с папирос, он швырял окурки сверху вниз в наваленные дворниками сугробы. Окурки летели один за другим, прожигая в снегу аккуратные черные лунки, которые были похожи на маленькие звериные глазки, которыми сугробы пялились на опустевший двор.
Иногда Ильич выходил на улицу. Остановившись перед подъездом, с цинковым мусорным ведром, он застывал, вглядываясь в очертания детской площадки. И так стоял – долго, словно пытаясь разглядеть следы ушедшего лета в равнодушном и белом безмолвии зимы. Местные жалели Ильича – тихо, украдкой – так, как жалеют ненароком подстреленного зверя. Справляться о том, как он обходится без своих стариков, наведывался участковый. Долго вдавливал кнопку в пластмассовую лунку дверного звонка, терпеливо ждал на площадке, потом жал снова и снова, пока Ильич не отзывался наконец из глубины своей берлоги хриплым стоном. Дверь, как всегда, не открывал. И участковый, пытаясь до него докричаться, так и уходил, охрипший и не узнавший ничего. Особенно трудно было с Ильичом, когда кто-то из его стариковской команды умирал. Новость эту от Ильича прятали, как прячут от ребенка смерть любимой собаки. Знавшие его люди качали головами: мол, не надо ему знать, у человека и так камень на сердце.
Но больше других его жалела мать. Безмолвная, как тень, почти незаметная старушка с легким пушком на почти осыпавшейся голове, она традиционно на исходе зимы отправляла Ильича в ЛТП. Но делала это не по злобе, а от отчаяния, надеясь, что, может, хотя бы там из него смогут вытравить эту мучительную карточную страсть. И всякий раз, когда за Ильичом приезжала белая «буханка» и увозила его куда-то за город, мать садилась у окна – неподвижная, прямая – и ждала его возвращения домой.
Ильич возвращался. Как правило, по весне – отъевшийся, отоспавшийся, заведенный. И тут начиналось. Мать металась по их крошечной, тесной квартирке с воплями «смертушка моя!», а Ильич, яростно выковыривая ее из углов, тащил на кухню. В подъезде давным-давно знали, что делает Ильич со своей матерью. Он методично обматывал старуху скотчем и привязывал к батарее. Называлась эта процедура «пыткой газом». Собравшись под окнами, откуда неслись вопли и матерная ругань, соседи тревожно перешептывались. Кто-то убегал за участковым. Но люди понимали, откуда у Ильича такая суровость к матери. Это было отчаянное желание докопаться до правды. Он хотел узнать только правду. Ставил своей матери вопросы – прямые, как выстрелы. А она молчала, потому что ответа у нее не было никогда. И тогда Ильич включал газ.
Денис и Аля тоже знали о «пытках газом». Приложив ухо к смежной с квартирой Ильича стене, они клялись себе, что еще чуть-чуть и съедут наконец из этого сумасшедшего дома. Однако пытка под утро заканчивалась. Истрепавшийся криком Ильич уходил спать, а мать, переведя дух, принималась покорно греметь кастрюльками в молчаливом своем согласии с бунтом сына. Она хорошо понимала, что иначе он просто не мог.
Весна принесла с собой долгожданное таяние снега на детской площадке и облегчение соседей от неспокойного Ильича. Люди с радостью стали избавляться от тяжелых зимних одежд, расстегиваясь на все пуговицы и чаще выбираясь под щедрое солнце. О душителе в парке почти перестали говорить. То ли привыкли, то ли и он вместе со всеми устал от долго выматывавшей зимы. Суета и радость снова вернулись во дворы. И вот однажды – то ли накануне марта, то ли в его первое воскресенье – местные старики стали шумно стекаться во двор. Нацепили на свои драные пальто и куртки старенькие ордена и медальки. Кто-то достал из нафталина парадный китель с потертыми погонами. Кто-то завернул с собой в газету бутерброды или прихватил подмышку термос с чем-то горячим. Ильич, завидев свою команду в сборе, не поверил глазам. Побежал одеваться, но в спешке никак не попадал в рукава и штанины. Бросив, отыскал в прошлогодних карманах стертую на углах колоду атласных и ринулся по лестнице вниз. Но когда разгоряченный, в одном своем вечном тельнике, вырвался наконец на воздух, в еще не растаявший снег двора, стариков уже не было. Ни одного. Сердобольная дворничиха показала варежкой в сторону автобусной остановки. Ильич побежал туда. Увидел, как старичье шумно грузится в рейсовый автобус. Кто-то увидел его, окликнул:
– Давай тоже! Там наши на митинг собираются. Против этих… как их там…
Но Ильич, поначалу растерявшийся, мотнул головой. В городе у него давно не было никаких «наших». Всех своих у него убило еще в восьмидесятые. Своими он считал теперь разве что местных стариков. Но теперь, когда они садились в этот автобус, он не чувствовал, что должен ехать с ними.
Ильич переложил колоду своих атласных из одного кармана штанов в другой, молча развернулся и пошел обратно во двор. Загребая сапогами лежалый снег, он уселся на скамейку перед своим подъездом. Вокруг него, тут и там, из снега выпархивали маленькие, как черные точки, галки, переругивались друг с другом. Хлопало крыльями кем-то развешенное через весь двор постельное белье в мелкий, застиранный цветочек. Без стариков двор казался осиротевшим. Из чьей-то открытой форточки было слышно, как по телевизору транслируют «Лебединое озеро».
В очереди на приемку стеклотары он услышал, что митинг, на который уехали его старики, ОМОН разгонял дубинками. Старики пытались прорваться к телецентру, размахивая красными флагами и звеня медальками. Но флаги вырывали из рук и били, били. Кто-то бежал, кто-то падал. Лосиноостровского, что был в кителе, даже показали в вечерних новостях. Но только потому, что с инфарктом его увезла скорая прямо из метро, куда он убежал от ОМОНа. Сказали, что в больнице, не приходя в сознание, он умер. Соседи говорили, что китель из больницы потом отдали – то ли сыну, то ли дочери. Но точно не знал никто. Может, никто ничего и не забирал, не желая ввязываться с эту историю. Как бы там ни было, старика хоронили в гражданском. Это видели все. Других, кто оказался на митинге, развезли по травмпунктам. Кто руку сломал, кто ребра – не разберешь. Но Ильич ухватил это краем уха. Радио он не слушал, телевизор не смотрел. У него давно не было телевизора.
Аля отошла от окна. Ей тоже было жаль Ильича, молчаливо сидевшего на скамейке у подъезда. Но еще больше ей было жаль себя. И Дениса. До вступительных оставалась еще целая весна и начало лета. Ждать и ждать. А потом, если повезет, если получат общежитие – можно будет наконец убраться отсюда, с этой окраины, застрявшей как будто во времени со всеми своими стариками, дворниками и маньяками, можно будет выбросить из памяти весь этот ненавистный год с его нищетой и бесконечной унизительной ложью. Мучаясь этой мыслью, она вернулась к Денису и легла рядом с ним на прожженный матрас. Ей казалось, он еще спит. Обняла его сзади и, ничего больше не придумав, тоже закрыла глаза. И вот тогда, именно тогда, в этот пустой и обещавший стать таким же бессмысленным, как и другие, день в дверь их квартиры настойчиво позвонили.
Они подняли головы одновременно. Переглянулись. Кто это мог там быть? Опять участковый? Но в воскресенье участковый по квартирам не ходит. Тогда кто? Торопливо закутавшись в плед, Аля неслышно пошла в прихожую. Дотянувшись до дверного глазка, прищурилась и посмотрела. Из серой мути подъезда проступило знакомое полосатое пятно. Сердце Али остановилось.
– Открывай! – сказал спокойно и уверенно голос за дверью, как будто твердо знал, что в квартире хоть кто-то, но есть. – Иначе вынесу дверь.
Она подышала, пытаясь успокоиться. Хотела вернуться к Денису, в комнату. Но тот уже сумасшедше махал ей руками, пытаясь дать понять, что его, как всегда, дома нет. Она выдохнула и обреченно отодвинула щеколду.
В дверях стоял Ильич – растрепанный и без куртки. Он с любопытством посмотрел.
– Старшой дома?
Она судорожно сглотнула. Как, как он узнал об их тихом, тайном проживании в квартире?! Голос Ильича, каким она знала его, когда тот объявлял во дворе карточные ставки, оказался теперь каким-то другим – усталым и надтреснутым. Она помотала головой, не в силах выдавить из себя ни слова. В неясном свете подъезда было видно, как Ильич задумчиво пожевал папиросу и посмотрел внимательнее – через Алю, вглубь квартиры. Значит, не поверил ей. Повисла пауза. И в этой паузе чувствовалось что-то важное – будто какая-то необыкновенная мысль, которую сосед, прежде чем принести сюда, долго вынашивал в себе.
Наконец он сокрушенно вздохнул и мотнул головой в сторону своей квартиры.
– Эт самое… — он почесал бок. – Как старшой вернется, эт самое… – он еще раз бросил взгляд через Алю, в глубину комнаты. – Пусть заглянет ко мне.
Она судорожно кивнула и поспешно захлопнула дверь. Прислонилась к ней спиной. Сердце колотилось как бешеное.
Что и говорить, ни в этот день, ни на следующий Денис к Ильичу, конечно, не пошел. Вместе с Алей они сидели и обреченно ждали, когда внезапно разоблачивший их сосед вернется сам. В медленно оседавших сумерках дня их убежище впервые показалось им обесцененным и ненадежным.
За стеной у Ильича было тихо. Никто в этот раз не скандалил и не драл гитару. Они сидели в темноте, на своем жалком, с разводами матрасе и растерянно смотрели друг на друга. За окном, словно перепутав акты пьесы, снова затеялся снег. Было слышно, как далеко-далеко, в городе, истошно завопила сирена. За ней зачем-то другая. Потом еще и еще. Аля нервно встала и подошла к окну. Выглянула. Опять что-то там случилось?
И тут в их дверь позвонили снова. Они вскочили – одновременно, как по команде. Определенно это снова пришел Ильич. Денис, нервно двигая скулами, натянул джинсы и пошел открывать. Аля осталась в комнате. Прислушалась. Но не было ничего пугающего. Из прихожей доносилось мирное бормотание. Денис даже рассмеялся пару раз. Потом опять стало тихо. В ее голове снова возникла ветхая, тихая мать Ильича, голосившая: «смертушка моя». Внутри нее заметалось. Что этому странному соседу от нас нужно? Зачем он ввалился в квартиру? Чего он хочет? Теперь и участковому расскажет про нас. Ей хотелось плакать. Накинув кофту, она поднялась и замерла посреди комнаты. Снаружи, в желтом фонарном свете, снег падал все сильнее, превращаясь из мелкой, барабанившей по карнизу крупы в крупные, мягкие хлопья.
И тут в комнату заглянул Денис – какой-то странно смущенный и раскрасневшийся.
– Тут вот какое дело, – начал он, переминаясь с ноги на ногу в дверном проеме. – Наш сосед…
– Что – наш сосед?
Он снова неловко рассмеялся – как там, в прихожей.
– Да нет, нет, ты не переживай, ничего такого. Просто там наш сосед…
– Да что? Говори уже!
Аля начала терять терпение.
Денис прикрыл за собой дверь и добавил шепотом:
– В общем, ты вот что… Ты одевайся и приходи на кухню!
– Зачем еще?
Аля отступила назад.
– Ну так… – он не нашелся, как объяснить. – Очень прошу тебя: просто приходи.
И вышел из комнаты.
Она посмотрела на часы: начало первого ночи. Очень хотелось спать. Или она просто искала причину? Сердито надвинув тапки, пошла на кухню.
На кухне, как гвоздь программы, восседал на табурете Ильич. Над ним помаргивала лампочка на витом шнуре. Обеденный стол был уже выдвинут на середину комнаты. И на нем, словно жертвенный дар, лежала довольно большая сухая рыбина, укутанная заботливо в газету. Рядом с ней возвышалась пачка немилосердно истрепанных атласных карт.
– А-а-а-а-а-а-а-а-а! – заликовал он, увидев сонную Алю. – Вот и чернобровая к нам пожаловала!
Она успела удивиться. Никто и никогда еще не называл ее так. Денис, сидевший перед Ильичом спиной к выходу, коротко, нервно обернулся к ней, беспомощно изобразив улыбку. Аля присела рядом с ним. Тревожно посмотрела на непрошенного ночного гостя. По его сияющему виду нельзя было сказать, что он пришел сдать их соседям или участковому. Но совершенно точно он за ними следил – приглядывался к своим тайным соседям. И теперь… А что теперь? Чего им бояться теперь? Аля совсем не понимала.
Но в этот самый момент произошло необъяснимое. Их маленькая, облезлая кухня – то ли от того, что за окном щедро крошило снегом, то ли от того, что в их убежище – она коротко и внезапно подумала, что в этом их дворе появился самый первый гость – наполнилась вдруг мягким уютом.
– В общем, ребятки, так, – прокашлялся Ильич. – Для начала рассказываю условия игры!
Денис с Алей разом выдохнули. Причина визита легла колодой на стол.
Ильич, как искусный фокусник, перебросил из руки в руку карты. Они, будто бы вопреки всем законам природы, друг за другом взлетели в воздух, самостоятельно там перевернулись веером и опять собрались, послушно возвратившись в огромную ладонь Ильича. Словно дети в цирке, Аля с Денисом уставились на колоду.
– В это можно играть в любом составе, – он подчеркнул паузой важность «этого», –но… – испытующе щелкнул колодой, – лучше всего играть втроем!
– Втроем? – глупо уточнил Денис и переглянулся с Алей.
Ильич не стал разъяснять очевидного для него.
– Вам понравится,– успокоил. – Называется «Марьяж».
Аля поморщила лоб.
– Это что-то с французского?
Ильич посмотрел на нее с удивлением, будто бы Аля ляпнула несусветную чушь. Она осеклась.
– Тут главное, – продолжил неторопливо, с наслаждением, как охотник, забирая ситуацию в свои руки, Ильич, – взять прикуп, лучше всего пиковый. Это значит, что счастье улыбнулось только тебе. А все остальные – в пролете.
Он искренне и даже как-то по-доброму рассмеялся. Аля вспомнила почему-то снова про пытку газом. Но тут же прогнала это воспоминание. Что-то необъяснимое уже происходило здесь, посреди их маленькой, жалкой кухни. Ильич, еще вчера казавшийся ей соседом-монстром, сумевшим подмять под себя весь двор, казался теперь таким безобидным и простым. И было в его внезапном визите что-то обыкновенное, будничное, как будто восстанавливающее важную связь между совершенно не подходящими друг другу людьми.
Ильич терпеливо объяснял правила игры. Принесенная гостем рыба крошилась на газете. На плите закипал чайник. Але даже показалось, что она начинает согреваться – и в этой чужой квартире, и этом задыхающемся от ярости городе. Она еще не подозревала, что в этот самый момент их уединенная тайная жизнь на задворках города закончилась, планы на будущее отменились, а мир сузился до одного странного, но довольно быстро запомнившегося слова «Марьяж».
Ильич стал приходить каждый вечер. Как по расписанию. Всегда с каким-то гостинцем. Сначала носил сушеную рыбу – в старых газетах, по одной. Потом, когда стало понятно, что на ночь игры рыбы не хватает, начал таскать целыми связками. Откуда он брал это в тот голодный год, Денис с Алей так и не поняли. Но его щедрость казалась бездонной, как и его карточная страсть. В конце концов он явился однажды с чем-то белесо-мутным, налитым в эмалированный молочный бидончик, и с гордостью данайца поставил на кухонный стол. Пить это полагалось, заверил он, тоже на троих. От пойла шибало то ли уксусом, то ли ацетоном. Было непонятно. К тому же в квартире была только одна кружка, да и то истерзанная, с отбитой ручкой. Поэтому пить они стали по очереди, закусывая сухой рыбой Ильича.
Мало-помалу в их госте стали обнаруживаться приятные черты. Ильич был деловит и даже сговорчив, прислушивался к мнению других и всегда внимательно, как дикий зверь, прислушивался ко всего второстепенному и как будто случайно сказанному или сделанному. Он был одновременно и частью группы, и как будто над ней. Он и притягивал, и владел. Было непонятно, что это у него за способность, но она заставляла доверять Ильичу во всем.
Игра затягивала, как водоворот. Через пару недель они уже не могли представить себе вечер без разыгранной партии и громкого голоса Ильича, объявляющего очередную ставку. Они засиживались до самого утра. А иногда игра заставляла Ильича задержаться на их кухне и до обеда, пока все трое, упившиеся пойлом из бидончика, начинали заваливаться друг на друга. Но и тогда расходиться не хотелось. Ведь обнаружилось, что игра требует не просто участия троих игроков – она нуждается в настоящем испытанном братстве. Поэтому они уже не просто играли – они вершили какое-то сакральное действо, служили неведомому культу, где Ильич казался им верховным жрецом. Перед воспаленными от постоянного недосыпа глазами игроков плясали «рубашки» атласных. И казалось, попытайся кто-нибудь вырваться из охватившего их наваждения, произойдет что-то страшное.
Было заброшено все – и переподготовка к экзаменам, и подработки, и переговоры с родителями, и даже встречи с хозяйкой, которая раз в месяц ждала денег за свою однушку. Силы оставались только на то, чтобы хоть немного поспать между визитами Ильича и сбегать в магазин за едой. Голос Ильича гремел под потолком съемной кухни. Он трубил победу, как боевой слон, а в перерывах между партиями бесцеремонно лез в холодильник, роняя на ходу тарелки и банки. И когда Але, куда лучше Дениса набившей руку в премудрой карточной игре, удавалось провести особенно хитрую комбинацию, разгоряченный, пьяный Ильич хватал ее, заключая в свои медвежьи объятия, и горланил изо всех сил:
– Чернобровая-я-я-я-я-я! – и хохотал, разевая во всю ширь свой огромный рот. – Голова-а-а-а-астая, бля!
Она видела, как у придавленного этим хохотом Дениса начинали нервно подрагивать редкие белесые ресницы. Ей было жаль, что у него ничего не получается в карточной игре. Но молчала, потому что втайне гордилась тем, что у нее самой получается.
Их ночные посиделки медленно превращались в настоящее бедствие. Карточная чума, против которой не действовало уже ничего, владела всеми троими. Ильич горячился, с треском разламывая хребты принесенных им рыб, хватал игроков за руки, впивался мутным, бессонным взглядом в глаза Дениса.
– Ты паца-а-а-а-ан, паца-а-а-ан, бля! Не чуешь карту!
Он рассыпался смехом, как сухое дерево под топором, и его тяжелая, крепкая ладонь с выцветшей наколкой «ВДВ» опускалась на хрупкое плечо Дениса.
– Паца-а-а-а-ан! Ты паца-а-а-ан еще…
Тем временем закончился апрель и уже начинался май. В магазине исчезли продукты. Вместо них стали выдавать какие-то талоны, без которых невозможно было купить еду. Правда, выдавали эти талоны только тем, у кого была московская прописка. Ильич, как настоящий партнер, делился своими талонами с Алей и Денисом. И они в перерывах между ночными играми бегали отовариться в магазин. В очередях слушали о каких-то важных переменах в стране. Но что это были за перемены, не совсем понимали. А смотреть дома свой черно-белый телик было некогда. Гораздо важнее было хорошо выспаться перед вечерним визитом Ильича. Все их планы, мечты о поступлении, ложь родителям – все отступило разом перед карточным безумием. Але снились масти. Чаще всего – удачный прикуп. Она просыпалась среди ночи, пытаясь удержать в сознании приснившуюся гениальную комбинацию. Записывала на клочках бумаги, чтобы не забыть до вечера, до нового прихода Ильича.
И он приходил. Снова и снова. Он заполнил их жизнь целиком и был, как большая волна, накрывшая их с головой, из-под которой они уже и не пытались выплыть. Карты маячили перед ними, как стая прирученных птиц. От бесконечных ночных тренировок пальцы уже механически запоминали карты. И казалось, вот оно, мастерство магистра, до которого – всего один, самый последний шаг, всего одна удачная партия. Но совершенство, дразня, как миражи, все время ускользало от них. Но продолжали свои попытки снова и снова, ночь за ночью, пребывая в какой-то безудержной лихорадке.
Незаметно подкралось лето. Они бы и не заметили его прихода, если бы не дворовые дворники, которые, тормоша их дневные сны, шуршали метлами, расчищая дворовые закоулки от палой прошлогодней листвы. Возле автобусной остановки кто-то, торговавший на стихийном базаре сахаром, сказал, а Аля услышала, что душителя из Лосиноостровского парка вроде бы наконец поймали. Но старик, продававший там же вполне еще сносную обувь своей умершей жены, стал спорить, что пойманный оказался совсем не тот и его отпустили, когда наконец разобрались, что настоящий душитель орудовал по вечерам, а у пойманного на это время отыскалось твердое алиби.
В середине июня на семерке треф окончательно стерлась цифра. И Ильич, как умелый реставратор, аккуратно вывел черным рейсфедером новую. Неизвестно, как долго еще могло продолжаться это безумие. Но однажды в самый разгар их утренней игры, в тот самый момент, когда Ильичу дико повезло и он взял наконец чистый пиковый прикуп, в дверь позвонили.
Аля с удивлением посмотрела на помятых ночной игрой соперников, медленно отложила свои карты и пошла открывать. На пороге, кутаясь в вязаный платок, стояла маленькая старушка.
– Прости, милая, – прошелестела старушка. – Я Коленьку ищу.
Помолчала.
– Коленька не у вас?
Аля с трудом заворочала сонными мозгами.
– Какой еще Коленька?
– Да вот, – почти плачущим голосом добавила старушка и показала сухой, трясущейся ручкой на соседскую дверь.
Аля смутилась. С недоумением повернула голову в сторону кухни.
– Ильич, – крикнула через коридор. – А тебя случайно не Колей зовут?
На кухне затихли. Через минуту огромное, крепко сбитое тело Ильича загородило просвет коридора. Он, что-то еще дожевывая, нерешительно подошел к Але. Хотел что-то ее переспросить, но увидел старушку. Та тоже посмотрела на него, тонко охнула и стала оседать на пол.
– Коленька! Ко… Да Ко-лень-ка же…
– Теть Лиз, ты чего? Ты когда приперлась? Зачем, эт самое? – растерянно заговорил Ильич, перебивая скулеж старушки.
– Мать померла, Коленька. Ма-а-ать, – совсем разрыдалась старушка – без перехода, как будто плотину прорвало.
– Бля, – только и выдохнул Ильич.
Расталкивая перегородивших выход и Алю, и старушку, он бросился к своей квартире.
– Мать, мать, это там че, это почему она говорит?
Громко хлопнул своей дверью.
Старушка, прислонившись к стене, понемногу затихла. Уставилась в пустоту, словно пыталась еще досмотреть там что-то для нее важное. А потом зачем-то прибавила:
– Кровинушка моя… Всю ночь доходила…
И старушка ушла.
Через две недели после похорон матери за Ильичом приехали снова. Долго дожидались, пока он оденется, пока возьмет с собой все, что нужно. Потом затолкали в машину и увезли.
– Наверное, опять в ЛТП, – сказала Денису Аля, подглядывая в окно за тем, как Ильича, лохматого, расстегнутого, в старом тельнике, заталкивают в «каблучок».
Но кто отправил его туда в этот раз, они так и не узнали. Играть в «Марьяж» было теперь не с кем. А через неделю их самих выставили из съемной однушки. Ни он, ни она так и не поступили. Денис подался в коммерцию, а потом, как и Ильич когда-то, уехал на юг. Аля, перебиваясь до осени в Москве, в конце концов уехала обратно к маме и больше не возвращалась.
Спустя год, разбирая какую-то старую коробку, она наткнулась на сильно потертую колоду атласных карт – тех самых, которые когда-то принес к ним Ильич, с нарисованной семеркой треф и отсутствующим пиковым прикупом, который он впопыхах унес с собой.
А поиски душителя сами собой сошли на нет. К осени эпизоды по его делу прекратились. Всех фигурантов отпустили за отсутствием улик. И никто не смог больше объяснить, почему он перестал убивать. А может, и не перестал, а ушел куда-то в другие лесопарки. Их в Москве вон сколько – Измайлово, Гольяново, Битца. Ходить – не переходить. И значит, это чудовище, этот зверь так и остался неузнанным, так и улизнул со всеми своими добытыми шапками.


Об авторе: Мила Борн – прозаик, поэт, сценарист. Член Союза писателей XXI века. Родилась в 1972 году. Окончила Литературный институт им. Горького и ВГИК. Публиковалась со стихами, малой прозой и монографиями. Принимала участие в различных издательских проектах. Публиковалась в российских и зарубежных изданиях: «Новая Юность», «Волга», «Зинзивер», «Эмигрантская лира», «Этажи», «Полутона», «Лиterraтура», «Перископ-Волга», «Артикуляция», «Вторник», «Берлин. Берега», «Четвертая волна», «Четырехлистник», «Фабрика литературы», «Литоскоп», «Литобоз» и др. Автор книг «Голодный остров» (2020), «Дети Гамельна» (2022), «Memory postum» (2024), «Голодный остров. Хроники» (2025). Вошла в лонг и шорт-листы литературных премий «Эмигрантская лира», «Русский Гофман», «Антоновка», «MyPrize» и т.д. Автор «Антологии русской литературы XXI века» (изд. проект «Перископ-Волга»). По версии журнала «Зинзивер» объявлена лучшим прозаиком 2021 года. Дипломант 39-го Международного фестиваля ВГИК в номинации «Сценарий полнометражного игрового фильма».

Игорь Силантьев. Разносчик тундры. Несколько коротких текстов

  РАЗНОСЧИК ТУНДРЫ Несколько коротких текстов Разносчик тундры Один человек работал разносчиком еды. Он разносил осетинские пироги и грузинс...