вторник, 6 октября 2026 г.

Вячеслав Попов. Про искусство

 


ПРО ИСКУССТВО



КРАНАХ


Моя мама собирала открытки и центральные развороты журнала «Огонек» с репродукциями шедевров мирового, русского и советского изобразительного искусства. Разумеется, в основном это были сокровища Эрмитажа, Русского музея и Третьяковки.
Я любил вынимать их из папок и коробок, разглядывать, раскладывать, тасовать, сладко страдая от осязания стареющей, рассыпающейся в пыль бумажной плоти — ее бренность я чувствовал буквально кожей: немного зудело под ногтями и пересыхало в носу, как от стрижки ногтей и прикосновения к мелу или вельвету. От плотной открыточной бумаги пахло не совсем так, как от более тонких и хрупких огоньковских страниц — их тление пахло мягче и приторнее, что-то такое лакричное.
Не то чтобы эти листы и карточки переносили меня в иные миры или оживали на глазах от пристального всматривания, я даже не пытался разобраться в мифологической, исторической, этнографической или литературной подоплеке сюжетов Пуссена, Рубенса, Йорданса, Рембрандта, Ван Гога, Гогена, Репина, Брюллова, Сурикова, Перова, Серова, Левитана и т.д. Мне просто физически нравилось проводить время с этими изображениями, нравилось с ними осторожничать, как с трупиками мертвых бабочек или старым гербарием, нравилось, как они расползаются при ближайшем рассмотрении в рыхлую ячеистую массу грубого растра, и особенно нравилось то, что я, оказывается, все их помню в лицо и знаю по именам.
В общем, это был ритуал, пустой, медитативный и, пожалуй, утешительный.
Но одна картина, которая чем дальше, тем больше меня тревожила, — «Венера и Амур» Лукаса Кранаха-старшего.
Нет смысла подробно ее описывать, она общеизвестна, как и все шедевры из маминой коллекции. Упомяну лишь, что к 11-12 годам я был абсолютно уверен, что две нагие фигуры, излучающие какой-то жемчужно-желатиновый свет, чем-то похожий на мерцание позолоты хохломской ложки, стоят в безвоздушном пространстве, а именно на лунном грунте. Что легко объяснимо: в этом возрасте я бредил космосом. Космический эффект усиливал практически прозрачный шарфик, непонятно как держащийся на покатом плече Венеры. Это можно было объяснить только слабостью лунной гравитации. Амур с маленьким луком, выглядывающий из-за голени Венеры, меня особенно не занимал.
Венера же, чем дальше, тем больше меня гипнотизировала — и наклоном головы, и непонятным приглашающе-отталкивающим выпуклым взглядом на горбоносом лице, и плавностью почти уже сделанного текучего шага навстречу зрителю, и особенно противоестественно выпуклым голым лобком (я уже знал, что эта часть тела так называется — «Популярная медицинская энциклопедия» была маминой настольной книгой), мнимо полуприкрытым скользящей лентой прозрачного шарфика, только подчеркивавшей абсолютность этой наготы. Как и нитка крупных бус на выгнутой зобом шее.
И вот однажды, то ли в полной власти гипноза, то ли, наоборот, стремясь от него освободиться, я взял простой карандаш и сначала деликатно, а потом со все более страстным нажимом, стал пририсовывать к вызывающей гладкой выпуклости лобка разделительную черту, стараясь придать этой части тела Венеры большей анатомической достоверности, как я ее понимал.
Я уже знал, что такое светотень, но карандаш был слишком твердый. Тонкий слой типографской краски на ветхом открыточном полукартоне от нервного нажима превратился в рваную борозду.
Меня охватил ужас и отвращение — и к себе, и к Венере, и к «Популярной медицинской энциклопедии». Кроме того, я понял, что, если это теперь попадется на глаза маме… Нет, конечно же, не попадется.
Дрожащими пальцами, на грани обморока, я изорвал открытку, распахнул форточку и скормил тяжелые клочки черному вечеру, снегу и ветру.
И почему-то стал ждать, что заболею и умру.


ШИЛОВ ПРОТИВ ТЫШЛЕРА


Мама, посмотрев мой недавний пост про выставку «Блуждающие звезды», говорит:
— Вот ты, наверное, осуждать меня будешь. Но все равно скажу. Не понимаю, почему все твои друзья в восторге от этого Тышлера, которого ты выложил — это же уродство. Смерть, череп с волосами. Нарочно грубо, со злостью нарисовано, не вижу, какая в этом красота. Сейчас скажу самое опасное: вот Шилов — его старики мне нравятся. Там совсем с другим чувством старость изображена, с теплом. А это — нет, не понимаю.
Ну, я, конечно, ответил, что это не для красоты, вернее, не для красивости рисовалось, что это поиск образа для михоэлсовского короля Лира.
И добавил:
— А что, мам, наверное, тебе и Ван Гог не нравится, и Рембрандт с их грубыми мазками?
— Да,— говорит,— вот Иванов, Брюллов, Васильев, Шишкин, Левитан… А это все-таки нет, все-таки грубо для меня, да, трудно. Это сначала понимать надо.
И не то чтобы я согласился с ее оценкой Шилова, но понял, о чем она. В каком-то смысле, я тоже чем дальше, тем больше ищу в искусстве не страсти, не экспрессии, не правды, а утешения.
Не думаю, что мама видела так уж много Шилова, но этой старушкой восхищалась, когда мы с ней были сильно моложе. Ей не было и сорока, а мне что-то около двенадцати. Я восхищался тоже.
А сейчас смотрю на эту старушку глазами мамы — понимаю, о чем она. Смотрю своими — не утешает, раздражает.


ХУДОЖНИК


Нина Артемьевна заметила его в первый же день— он монтировал свежий щит с изображением молодежного туристического счастья. Разговорившись с ним, она заручилась его согласием принять делегацию юных художников.
Художник жил на краю турбазы в бревенчатой сторожке или бане почти на самом берегу Катуни.
Мы пришли туда довольно большой компанией — Нина Артемьевна и человек пять старших студийцев.
Художник был тщедушен, застенчив и бородат.
Встретив нас на пороге, он предложил для начала осмотреть кое-какие живописные места в ближайших окрестностях турбазы, послужившие, как он сказал, натурой для нескольких его новых работ.
— Думаю, ребятам любопытно будет увидеть, так сказать, природный оригинал и потом сопоставить...
Мы совершили небольшую экскурсию. Художник показал нам огромный камень, обтекаемый стремительным потоком мутноватой Катуни.
— Я называю ее русалкой.
Камень, действительно, был похож на запрокинутую женскую голову со струящимися, пенящимися и завивающимся в небольшие водовороты волосами. Сходство довершали два изглаженных водой валуна, блестевших на солнце как темные крепкие груди.
Затем мы увидели широкое каменистое поле с удивительным в этот час чешуистым рисунком камней.
— Рыбья поляна...
Осмотрев еще пару мест с диковинными названиями, мы направились к сторожке.
Работы меня разочаровали — показались какими-то непрофессиональными: слишком мало деталей, много воды, минимум красок — изображение скорее угадывалось, чем внятно рассказывало себя. Тем не менее, все предварительно показанные нам места узнавались безошибочно.
Сейчас я понимаю, что это было очень хорошо и носило на себе явные следы восточного, скорее всего, китайского влияния. Похоже, художник искал особый азиатский почерк.
Главное же впечатление ожидало меня, как, я думаю, и всех, за чаем.
Мы принесли с собой карамель и печенье, и Нина Артемьевна предложила отметить знакомство чаепитием.
Разговор не клеился, все смущались.
В какой-то момент я перехватил слегка тревожный взгляд художника, брошенный поверх наших голов на стену.
Нина Артемьевна обернулась и всплеснула руками:
— Ах, какое чудо.
Все дружно повернули головы.
На голой бревенчатой стене над занимаемой нами деревянной лавкой висели на кнопках небольшие, в четвертушку альбомного листа, рисунки, на которые я поначалу не обратил особого внимания — ну наброски и наброски. Вокруг было много изображений и поярче. И вообще, активному любопытству мешала общая скованность.
Все дружно повернули голову.
Это были лаконичные, совершенно виртуозные ню, исполненные тушью и пером и кое-где слегка тронутые влажной кистью. На каждом клочке была изображена спящая женщина, точнее не женщина, а ее часть, деталь. Главным героем рисунков была не она, а какой-либо жест или изгиб ее тела.
Ухо в спутанных завитках волос.
Закрытый глаз и приоткрытые губы.
Изгиб спины с двумя нежными впадинами на крестце.
Тяжелая грудь, намеченная буквально двумя-тремя линиями.
Какие-то тонкие и частые телесные складки.
Прикрывающая глаза запрокинутая рука с расслабленными пальцами и россыпью коротких штришков — подмышка.
Из-за того, что рисунки были наскоро и не всегда ровно прикноплены к стене, напрашивался вывод, что они совсем свежие.
Похоже, художник нас не ждал и закончил эту серию совсем недавно, может быть перед нашим приходом.
— Это с натуры? — спросил нахальный Грибанов.
— Увы, нет, — печально усмехнулся художник.
— Это ваша жена? — спросила одна из девочек.
— М-м-м... Да, жена.
— А она с вами не приехала?
— Нет, не приехала...
— А она, что...?
— Умерла? — закончил художник вопрос, покрутил бороду и вздохнул. — Ну, можно сказать и так.
Я вспоминал эти рисунки весь поход и долго после.
Рисовать с натуры горы и воду, травы и цветы совершенно не хотелось.
Я решил про себя, что с этой осени больше не буду ходить в изо.


ЦЕНТРОСТРЕМИТЕЛЬНЫЙ ГОГЕН


После отхода от Писарро живопись Гогена как бы выпрастывается из импрессионистической куколки и разворачивает крылья, огромные, экзотические, все в пружинистых извилинах рисунка и цветовых пятнах, гармонические контрасты которых завораживают. Откуда эти цвета и арабески, складывающиеся из бретонских полей, ветвей, крыш, табачных и печных дымков, нарядов и чепцов страхолюдных прекрасных Анжел?
Что за мимикрия?
Навязчивая геометрия наркотической эйфории?
Когда смотришь его картины от начала к концу, понимаешь, насколько это цельный и непрерывный процесс, нити и паттерны одного ковра, насколько они не «эндемичны» именно таитянской фазе.
Просто чем ближе к тропикам, тем меньше импрессионистического меланжа, смазанных контуров и градаций.
Но будущие тропики вырисовываются из бретонских садов, полей, огородов и развевающихся лопастей суровых чепцов местных женщин...
Гоген мономан, все его поиски центростремительны, и центр этот — рай, растительный, ветвистый, телесный, смуглый, солнечный и тенистый. И странным образом целомудренный, не соблазнительный, не соблазняющий, не борющийся с соблазном.
Вероятно, поэтому каждая встреча с Гогеном даже в приблизительном виде, даже с помехами и искажениями, радует.
Во всех его картинах, где осязаемо и наглядно, где отсветом, где тенью, где лишь угадываясь с изнанки, присутствует что-то вроде пресловутой олешевской ветви, полной цветов и листьев.
Гоген стал для меня первым примером того, как то, что не кажется мне красивым и похожим (а это так важно в детстве), идеальным, что не нравится, а, скорее, озадачивает противоположностью классическим образцам красоты — тем не менее, странным образом, привлекает, располагает к себе и покоит.
Знакомство с Гогеном и этими его эффектами началось с недоумения. В настольной маминой книге — «Популярной медицинской энциклопедии» — многолетнем источнике преждевременных знаний и ужасов — на одной из цветных вклеек была репродукция картины «А, ты ревнуешь?»
Вернее, даже не репродукция, перерисовка в двух колористических вариантах — нормальном и странном коричнево-сине-зеленом, как сквозь бутылочное стекло.
Этими двумя картинами иллюстрировалась разница между нормальным цветовым восприятием и восприятием человека, страдающего дальтонизмом.
На левой, нормальной, на первом плане сидит голый человек в венке из белых цветов, поджав одну ногу, одной рукой опирается о розовую землю, кисть другой расслаблено свешивается с колена.
Этот человек — смуглая черноволосая женщина или, скорее, девушка, но лицо ее грубовато и, если честно, кажется мне некрасивым.
Вторая девушка, лежит запрокинутым лицом к нам, полускрытая первой девушкой.
Справа — та же картина, но по цветам — как будто все то же самое происходит под водой: все цвета холодные — синий, зеленый, серо-коричневый.
Странно было видеть гогеновских девушек среди разрезов человеческого тела и схематических контурных рисунков, где нагота человека предстает в самом жутком виде — бесчувственно-покорном или вообще мертвом и разнообразно разрезанном, как в мясном ряду на рынке.
Так и отложилось: Гоген — пример здоровья.
Правая зелено-оливковая версия всплывала потом в памяти, когда я впервые рассматривал демонов Врубеля.
И некрасивые, но прекрасные, мужеподобные, но женственные теплые таитянки и их несовершенный рай навсегда стали для меня родственной противоположностью оливково-зелено-фиолетовому стеклянно-самоцветному фасеточному миру крылатых красавцев неопределенного пола, скрученных и изломанных необъяснимым трагизмом. И дальтонизмом.
Демоны были сокрушенным совершенством. Больным и обреченным.
Вот и сейчас в Гогене меня греет и трогает то, что в нем не видно ни грамма демонизма, внутренней надтреснутости (хотя, казалось бы) или жажды повелевать и карать, евгенически упорядочивать и пр. Это в чистом виде устремленность к центру удовольствия к безгреховности бытия. К обретению мира, в который он хотел бы умереть — подальше от отчаяния, сифилиса и прочей патологоанатомии…


ЦЕПЬ КАСАНИЙ


У меня есть друг, увлеченный живописец-автодидакт, очень разборчивый во всем, что касается изо — ничто ему не чуждо, никто ему не авторитет. Но, будучи при этом глубоко православным человеком, он решительно отказывается обсуждать художественные достоинства иконописи. Резон простой и понятный: икона чтобы молиться, а не чтобы украшать и любоваться. И потому, например, в Третьяковке, где мы пару раз бывали вместе, он даже не заглядывает в древнерусский отдел. Что уж говорить о совместном походе в музей имени Андрея Рублева — это исключено...
Я же, в отличие от него, совсем не умею того, ради чего иконы написаны. И при том, судя по всему, всматриваю в них то, что в них совершенно не вкладывалось.
Я четко, хотя, возможно, и ошибочно, понимаю, что настоящая иконопись — искусство чисто исполнительское: хорошая икона воспроизводит предзаданный священный образец. То есть обычно икона — это икона иконы иконы иконы… И в конце этой анфилады повторений — когда-то кому-то явленное чудо/откровение.
А может, и не всегда в конце.
Ведь, насколько я могу вообразить внутреннюю логику иконописного дела, иконописец через молитвенное сосредоточение и изучение более близких к откровению источников, может сподобиться в той или иной форме божественного наития, восстановить утраченное, и даже узреть и передать священный образ с новой ясностью и истинностью...
И главное тут — не произвести и приумножить красоту, а воспроизвести и сохранить чудотворность.
В общем, что-то такое…
Казалось бы, откуда взяться ярким переживаниям у нерелигиозного человека, который толком не понимает, что именно происходит с тем или иным апостолом или святым, и вообще — кто все эти люди? Ну положим, орнаментальная составляющая, специфическая стилизованность изображения людей, животных, архитектуры и пейзажа… Сама ветхость, хрупкость, благоприобретенная загадочность — все что создает экзотическое обаяние старины.
Но вряд ли может идти речь о по-настоящему живом эстетическом чувстве — все это почти рефлекторная реакция: ух ты, какая старая, причудливая и загадочная штука! — как в Кунсткамере или другом этнографическом музее.
Ну или просто в иконе видится то, что как некий образец гармонической формы воспринято и перенесено в светскую живопись… И эти универсалии задним числом, будучи усмотрены, опознаются как маркеры Всеобщей Великой Красоты.
А ведь когда-то сидел человек, обмакивал кисточку в краску, прописывал фон, лики, одеяния, о чем-то своем думал. Был молодым, старым, не очень умелым, прекрасным мастером, халтурщиком, его работу правили, улучшали, портили, поновляли, реставрировали. Но отпечаток его личности — вещь случайная и даже нежелательная, так ведь?
Это же совсем не то, что смотреть на итальянскую или нидерландскую живопись той эпохи, в которой все обращено к эстетическому: сходство/узнаваемость в том числе индивидуального почерка художника, детализация, красивость, занимательность, информативность — все не столько для молитвенно-медитативного созерцания, сколько для подробного разглядывания и удивления, потрясения красотой и развлекательной поучительности. То же в какой-то степени касается и византийских икон с их многодельностью, умопомрачительной техникой письма и далеко не наивной антропологией...
О русских иконописных школах, об истории иконописи я имею слабое и весьма приблизительное представление, а скорее, никакого… Я только понимаю, что это океан. Тем не менее, именно с русской иконописью связано у меня одно из самых памятных впечатлений от живописи (повторюсь, именно живописи, поскольку в основном своем качестве — скажем так, интерфейса для общения с божественным — иконы не для меня: я даже не крещен).
Не уверен, что икона, о которой пойдет речь, — какая-то особо выдающаяся или уникальная. Не помню точно, где она написана — скорее всего, в Ростове или Суздале. Кажется, около XVI века. Это было «Снятие со креста». Я видел ее в музее им. Андрея Рублева лет двадцать назад и не уверен, что безошибочно указал бы на нее, если бы мне предъявили десяток похожих икон. А они существуют во множестве. С год назад я был в музее, пошел едва ли не специально для того, чтобы опять пережить испытанное тогда. Там было «Снятие со креста». Но у меня осталось сомнение в том, что это была та же самая икона. Возможно ее просто отреставрировали.
А в первый раз было так.
Все краски тускловатые, местами обнажившийся левкас, местами пожелтелая олифа. Пропорции фигур наивно искажены. Пожалуй, нарушена даже иконописная пластическая анатомия — она ведь есть и очень интересна, наверняка имеет разнообразные региональные варианты и традиционные источники (кстати, отличная тема для исследования). Так вот, на этой иконе Иисус продолговатым грузным торсом и обвисшими тонкими конечностями и непропорционально маленькой изящной головой напоминает скорее крупную мертвую лань, чем человека.
Зацепиться восхищенному взгляду, вроде бы особо не за что. Но не оторваться, что-то не отпускает. Речь не о зримой красоте, а о чем-то ином. В иконе есть какая-то приобщительность. При сугубой условности изображения, оно переживается телесно. И я вдруг понял, что не отпускает, индуцирует эмпатию — цепь касаний, которой объединены участники сцены — поддерживающих, принимающих, сопровождающих, благоговейных, напряженных, страстных… Мне показалось, что в них, через них я уловил — не скажу, замысел — чувство иконописца.
Принимающая в объятья тело мертвого Сына Божия, Богородица приникла левой щекой к его правой щеке, а правой рукой к левому плечу.
Мария Магдалина, слегка приподняв правую тонкую и тяжелую руку Иисуса, припала к ней в горестном благоговейном поцелуе.
Иосиф Аримафейский бережно удерживает Иисуса, обхватив с обеих сторон вокруг туловища, не давая упасть (руки его невероятно длинны и как бы напряженно растянуты весом мертвого тела), колено подставлено под спину — дополнительная точка опоры для грузного тела, еще не окончательно снятого с креста.
Я не мог отделаться от ощущения, что через мертвое тело Спасителя они словно ощущают все эти легчайше-бессильные или наоборот перенапряженные прикосновения друг друга. Причем так чутко и болезненно, словно прикасаются к себе.
Стоящий поодаль и отчужденно ужасающийся Иоанн Богослов как бы не смеет прикоснуться к Учителю — он это видит, но не хочет верить, что это произошло. Никодим с хирургической сосредоточенностью вынимает гвоздь из стопы Иисуса — он полностью поглощен этой операцией — нет, он больше похож на сапера, обезвреживающего заряд. (А может, это сам иконописец с кисточкой сосредоточен на своей задаче: не искази?).
Их не-касания дополнительно подчеркивают непрерывность цепи касаний трех других участников сцены.
В разных вариантах этой иконы — а они явно восходят к одному источнику — конфигурация этой цепи меняется. Но мне кажется совершеннейшие из них — не те, где краски лучше, и пропорции гармоничней, а сильнее этот ток.
Интересно — это я всматриваю, вчувствую, или создатель иконы или миниатюры, послужившей первоисточником, так это переживал?


БИТВА СТАТУЙ


«Битва при Сан-Романо» Учелло — одна (вернее три, учитывая, что это разлученный триптих) из самых выразительных иллюстраций милого мне тезиса, что до поры до времени в ренессансной живописи царит дух подражания не столько природе, сколько скульптуре. Живописные композиции, по этой мысли, сначала моделируются вещественно или умозрительно в виде трехмерных изваяний, а потом уже в таком установленном и сбалансированном виде переносятся на холст. Художники, создавая свои фрески и панели, сверяются с этими идеальными пластически уравновешенными трехмерными стоп-кадрами.
Вот и Учелло пишет не столько поверженного коня, конский труп, сколько опрокинутую конную статую. Взбрыкнувший конь также, скорее, изображение скульптуры взбрыкнувшего коня, хранящей весь набор пластических условностей, диктуемых материалом и техникой ваяния, чем изображение коня как такового, которого мы можем встретить, например, на зарисовках с натуры Пизанелло. Вся «Битва при Сан-Романо» — это битва конных статуй.


ДВИЖЕНИЕ КАК НЕПОДВИЖНОСТЬ


Подумалось, что иератическая статуарность поз и движений на картинах Пьеро делла Франческа сродни белому цвету. Как белый — результат соединения семи цветов спектра, так и статуарность деллафранческовских персонажей — результат обобщения фаз и вариантов движения. Движение и его отсутствие в итоге как бы совпадают. Коммуникативные жесты, взмахи, простирания и пр. зафиксированы словно бы в финальной или предельной фазе. В точке, после которой маятник начинает обратный ход, либо в точке абсолютного покоя. Это совершенно завораживает. То же касается мимики. Эмоции на его картинах отсеяны, как случайные состояния, как своего рода фотографический брак при серийной съемке.


ЧЕЙ ИИСУС?


Мне кажется, лицо Иисуса на фреске Мазаччо «Чудо со статиром» в капелле Бранкаччи написано его старшим коллегой и напарником Мазолино.
Это чистый домысел — или простое наблюдение, — но в принципе здесь нет ничего удивительного: если я правильно помню, исследователи указывали несколько мест в сегментах росписи, выполненных Мазолино, где угадывается рука Мазаччо — пейзаж, перспективные изображения зданий и т.п.
Но если в случае с пейзажем и архитектурой вполне можно удовлетвориться чисто техническими объяснениями: у более молодого и продвинутого Мазаччо это лучше получалось, и почему бы не помочь товарищу, — то в случае с головой Христа есть соблазн поискать концептуальный мотив.
Версия у меня такая: лик Спасителя, каким мы его здесь видим (а это единственное изображение Христа в рассматриваемом цикле фресок, посвященном деяниям и чудесам св. Петра), символизирует, что Иисус не от мира сего — чертами лица он ближе к Адаму и Еве, какими они были до грехопадения, — в капелле в этом статусе они изображены Мазолино, и их лица более условны, «идеальны», а ученики и прочие персонажи буквально несут на лицах печать той скорби и отчаяния, греховной огрубленности, которые с экспрессионистской резкостью запечатлел на лицах перволюдей Мазаччо в сцене изгнания из рая. Этому наблюдению противоречит то, что у лица у персонажей Мазолино по типу подобны эдемским Адаму и Еве (думаю, что просто Мазолино так — более гладко, архаично и наивно — рисовал людей вообще, не умел по-другому: он очевидно не гений, в отличие от напарника, творящего своей живописью эпоху), но в сцене чуда со статиром, иноприродность лица Иисуса все же очень бросается в глаза. И — ну правда же! — это одно с лицо с Адамом Мазолино!


АКВАРЕЛЬНАЯ УЛЫБКА


Очень интересный феномен эта Гильдебрандт-Арбенина. Как-то удивительно естественно она, дилетантка, оказывается на высоте выдающихся талантов типа Николая Кузьмина, Татьяны Мавриной, Владимира Милашевского и других членов группы «13». Однако их примитивизм — результат редукции, отказа от школы, классического профессионализма, в артистической небрежности их рисунков и акварелей алла прима чувствуется натренированность и порой спортивное тщеславие. Она же идет от детски-девичьего домашнего, стереотипного, почти фольклорного (балерины, моды, дамы в кринолинах) рисования и, как будто насмотревшись, наслушавшись, надышавшись, поймав летучий дух, интонацию, жест окружающей ее артистической среды— вживается в роль художницы и совершает скачок к тончайшим тонкостям акварельной графики.
Прекрасное чувство ритма, воздуха, паузы, достаточности... По этим рисункам, кажется, можно понять речевую манеру их создательницы: непринужденность, спонтанность, уместность, сознание собственной очаровательности без переоценки возможностей. Так бывает у людей, умеющих говорить и отображать реальность не словами, а самим голосом. У Арбениной, чувствуется, он есть, врожденный. Многие ее работы наделены свойством притягивать внимание с такого расстояния, что виден только ритм, вибрация и, что ли, улыбка...
Отдельный мир — «колониальные» акварели, бог знает, чем навеянные. Вряд ли Гумилевым. Вряд ли Гогеном. Светящийся изнутри влажно-тепло-зеленый мир без прямых лучей солнца. Он словно бы возвратное сновидение. Намеком этот мир предвосхитительно присутствует на одной из акварелей 30-х годов (там это картина в картине, акварелька в акварели — висит на стене) и разворачивается в сновидческий тропический рай в 50-е. Эти работы, пронизанные одним настроением и, кажется, запахом, притягиваются друг у другу, просятся оказаться рядом, сомкнуться в миниуниверсум.
Сейчас это выглядит как способ согреваться и выживать среди серого, булыжного, свинцового, ледяного, неумолимого.


НАСТОЯЩЕЕ ПРОДОЛЖЕННОЕ


Елена Утенкова-Тихонова удивляет своим искусством задерживать мгновение, не останавливая его внутреннего движения, как умеют задерживать дыхание фридайверы или правильный наклон оси внутреннего/ внешнего пространства — люди, умеющие летать во сне.
Убраны, как волосы с лица, лишние подробности, линии смягчены, цвета сближены, оставлено незабываемое (миг = мир) и его матовое сияние.
Не нужно всматриваться и цепко держаться за детали, от них нужно отталкиваться, концентрируя внимание на изображении ровно настолько, чтобы вспомнить, перенестись в свое э т о, совпасть светом и воздухом, собой — с собой.
Эти картины — капсулы субъективной прижизненной вечности.
При этом они обладают редким свойством общительности. Они открыты навстречу зрителю.
Созданный художницей мир образов не предстоит зрителю как другое, отдельное, не мучает паролями на входе, не устанавливает дистанцию и испытательный срок, прежде чем показать себя, а с порога вступает в общение — он уже знает тебя.
Собственно, порога нет.
Единственное, что требуется от зрителя — открыть навстречу глаза и память и присоединиться к движению, из которого состоят эти картины.
Это движение разнонаправленно и разнообразно — оно может быть центробежным, центростремительным, маятникообразным, ветвящимся, текучим, быстрым, медленным, угасающим, оно может витать в воздухе взвесью неопределенности и пронизывать его силовыми линиями неизбежности.
Такими движениями руки он изображен.
Такое изображено движение жизни.
Пожалуй, главное и неизбежное событие во времени и пространстве этого мира — встреча, присоединение к другому, хотя бы временное — заведомо временное — совпадение с темпом и ритмом его движения, внутреннего напряжения, и, в конечном счете, узнавание в этом себя.
Пара на пляже — он смотрит в сияющую дымку морской дали, она дремлет в его тени, убаюканная мерным ритмом прибоя. Времени нет, это объемлющее обоих и бесконечно длящееся в себе мгновение. Встреча с морем, друг с другом, с самим собой.
Мальчик летит в световом тумане восторга на качелях. Он удаляется от точки, к которой только что летел, и замирает на неуловимое мгновение — и вновь взлет. Встреча с собой в высшей точке.
Дети левитируют над мембраной батута, найдя общий ритм, встретившись в нем, но глядя в разные стороны скачущего перед глазами укромного дачного мирка. Так будет, пока они не выпадут из общего повторяющегося мгновения.
Пожилая женщина держит за руку ребенка, завороженно наблюдающего кружение цепочной карусели. Люди на карусели (мы знаем, ими мы тоже были) смотрят в кружащееся вокруг них пространство и прислушиваются к своим ощущениям, чтобы потом постепенно стать собой прежними на земле.
Люди спускаются и поднимаются по лестнице, соприкасаясь взглядами и тенями, возможно не в первый раз, но и только. Но и это тоже встреча.
Люди ослепленные летним утром проходят по улице едва ли не сквозь друг друга, как силуэты на старой выцветающей цветной фотографии. Им уже нечем смотреть на нас, но мы их видим, и это мы.
Мы смотрим на картину, или картина смотрит на нас, или мы этой картиной смотрим в себя? Зависит от открытости миру образов и полноты совпадения с длящимся в нем мгновением. То, что значительная часть попавшего в сферу встречающего внимания выветривается, вымывается, теряет четкий контур, сливается в фон, распыляется, меркнет — принято в этом мире как неизбежность.
Ничто здесь не носит на себе отпечатка неподвижной вечности, позволяющей рассмотреть мельчайшие детали. Движение времени подразумевает постоянные изменения очертаний предмета, его положения относительно центра и периферии внимания, его освещенности, его внутреннего состояния. В связи с этим, даже если на картинах присутствуют отчетливые линии, то они фиксируют не столько границы предметов, сколько отмечают траекторию взгляда или движение самого предмета.
Здесь все настоящее. Здесь все то же, что и в прошлый раз, но нет ничего в точности такого же.
Все бежит, идет, течет и изменяется. Все забывается и вспоминается. Встречается и разлучается.
Это бесконечно длящееся мгновение настоящего. Настоящее настоящего.
Время идет.
Движение не прекращается.


ОБРАЗ ВСТРЕЧИ


Смотрел недавно работы Игоря Камянова. Это были большие, примерно метра на полтора, листы бумаги квадратного формата.
В процессе демонстрации эти листы поочередно крепились зажимами к листу фанеры, затем сменялись. Как будто перелистывались страницы книги, огромной, почти в рост автора.
В бумаге с ее зыбкой громоздкостью рождался при этом тихий гул.
В перелистывании этих огромных страниц художнику помогали зрители — это происходило спонтанно, волонтеры менялись — кто-нибудь подходил ближе, чтобы видеть детали — структуру мазка, слои лессировки — и становился на некоторое время ассистентом.
Вероятно, большинство присутствующих побывали в этой роли. И таким образом ощутили вес, размер, фактуру, услышали тот самый осязаемый гул поместившихся на бумажной плоскости пространств, сотканных из текучести и многослойного проступания, вроде бы внимательно замерших, но продолжающих свою внутреннюю жизнь независимо от автора и зрителя. Как стены карстовой пещеры.
В каждой картине, даже если автор выказывал неуверенность в ее завершенности, присутствовало ощущение состоявшейся встречи. Так бывает, когда идешь по городу, лесу, полю, берегу, коридору — и вдруг сталкиваешься как бы с направленным на тебя взглядом самого пространства. Любая картина Камянова — это образ встречи, таинственного взаимоотражения, а то и совпадения внешнего и внутреннего пространства, взгляда вовне и взгляда внутрь.
Образы этого присутствия многообразны.
Это может быть мерцающее, двоящееся, троящееся, отражающееся в себе зеркало подземного перехода...
Или конус света, нисходящий свыше и выхватывающий из тьмы стену грубой кладки...
Или уступчатая воронка не то античного амфитеатра, не то портала в преисподнюю…
Это может быть выход к реке с расступившейся стеной камыша и топкой тропинкой, с небом, стоящим в отпечатках следов.
Стена дождя, лес дождя, медуза дождя, ткань дождя...
Или граничащая с вертикальной пропастью тьмы тепло и тускло светящаяся дачная веранда — ускользающий в небытие скудный транзитный уют двоих...
Автор перед показом — это был уже не первый сеанс — уделил специальное внимание белым полям с потеками краски внизу некоторых листов — пространство дообразной основы, не тронутое кистью, но предоставленное неконтролируемым взаимоотношениям бумаги и краски — область чистой физики, не направляемой творческой волей. По словам художника, он не придавал этим полосам значения, и якобы на них его внимание обратили зрители. Однако эти полосы воспринимаются как органическая, пусть и не обязательная часть работы.
Ассоциации, которые они вызывают, многообразны —от индивидуального штрихкода, абстрактной и невербальной подрисуночной подписи до автокомментария картины («вот я из этого состою, вот с этого я началась»), проистекающего из самих ее материальных свойств. Было в этом что-то и от обнаженной корневой системы — картина росла на голой белой почве чистого листа, созревала, обретала лицо, а излишки красочной материи под воздействием силы тяжести возвращались в посюстороннюю трехмерную материальность.
А вот остальная площадь — или объем — изображения — это результат долгого диалога художника со своим произведением. Мало какие работы позволяют столь отчетливо видеть то, что является для меня самым лакомым и драгоценным в искусстве — будь то музыка, поэзия или живопись: главное в картине (сонате, стихотворении) — самое это творящее себя искусство, запечатленный процесс постижения того, что художник здесь и сейчас делает, пребывания в состоянии творческого ясновидения, созерцания чуда возникновения образа и встречи с ним, этим образом, как с личностью, знающей про тебя то, чего ты, может быть, и сам не знаешь...
Эти работы созерцательны и самосозерцательны — созерцание созерцания. Если в начале процесса у художника и есть какой-то физический эскиз или воображаемый прообраз, то по ходу работы — это видно, — проявившись и устоявшись, он уже творит себя сам. Вначале художник творит образ картины, затем картина — образ художника.
Внутри этих работ очень сильна перспектива, но не пространственная, а скорее временная — прозрачность, взаимопросвечиваемость красочных слоев позволяет одним взглядом, симультанно, охватывать все фазы становления этих образов пространства и присутствия в нем.
Каждый слой краски — это как годовое кольцо в древесном стволе или слой перламутра на внутренней стороне раковины.
Работам Камянова свойственно внутреннее мерцающее свечение, постепенный переход от изначальной объективной белой основы к субъективному белому свечению белил, отражающему свет зрения...
Да, еще: ощущалось как существенное то, что работы, с поправкой на высоту мольберта или иной подставки, использовавшейся при их создании, физически соразмерны себе — эффект квадратности формата: горизонталь не конкурирует с вертикалью — и своему создателю — они не выглядят ни титанически-монументально, ни покорно-камерно.
Это разговор на равных.


ЖИВ И ВИДИТ


На картинах Моранди жизнь не в том, что он изображает, а в самом факте существования его живописи.
Это взгляд на мир глазами человека, который в какой-то момент открыл глаза и понял, что все-таки жив.
Неважно, что именно он видит: он ж и в и он в и д и т.
Пожалуй, больше ни у кого нет такого чистого, освобожденного от всего суетного, сосредоточенно-благодарного переживания зрения как дара.


СВЕТЛЫЕ СУМЕРКИ


Лапшин умер в блокаду. Значительная часть сделанного погибла. Перед смертью практически ослеп...
Такое ощущение, что в его отношениях со светом и цветом главное — состояние переходности, ранние сумерки. Не сетовать на то, что солнечного света не хватило, а запечатлеть его рассеянное или угасающее присутствие, не удерживать, а смотреть вслед и в себя, на то что осталось. Акварель, высыхая, бледнеет, и, рисуя, а тем более живописуя ею, нужно делать поправку на эту заведомую потерю.
И при этом очень отчетливая пунктуация — интонация мягкой завершенности. Контрастные элементы могут быть приглушены и нарочно размыты, но остается размеренность, повторяемость, отсутствие страха повтора...
Но там, где есть солнце, свет поет, как открытый рояль — на акварели «Канал Грибоедова».


ПРО ВРУБЕЛЯ, НА БЕГУ


У Врубеля чудовищно, феноменально мощная связка «глаз—рука». Он словно бы видит рукой, и она у него одинаково хорошо работает и в теле- и микроскопическом масштабе, а его глаз лепит, выкристаллизовывает, ткет образы из пустоты, плоскости тьмы, белизны...
Он лихорадочно беспокоен и неостановим в своих поисках. Будучи ярким симптомом своей эпохи или даже — в подражателях — ее модной болезнью, он демонстрирует невероятную собранность и неумолимость порыва к разворачиванию с в о е г о. И удивительно, насколько успешно, при всей недоосуществленности замыслов и вмешательстве болезни, он реализовал потенциал собственной эстетической оптики.
Занятно, что все его локальные манеры (сыпучая кристалличность лермонтовских иллюстраций, пунктирная дискретность штриха в морозовских набросках, брутализм «психиатрических» рисунков) содержатся в деталях или в фоне других его же манер. Он как будто периодически генерализует какую-либо частность, разворачивая ее в метод, но всякий раз целен, равен себе и узнаваем — он в отличие от скажем Репина или даже Серова — один художник. Он не наш кто-то (Цорн, Уистлер, Сарджент), он — он и есть, сколько бы его ни уподобляли прерафаэлитам, сецессионистам и ар-нувоидам...
Только здесь, на выставке, вижу (осознаю), как много у него взяли другие оригинальнейшие и совсем не похожие на него художники. В первую очередь, конечно, Филонов. И у зрелой манеры моего кумира из более поздней эпохи — Дмитрия Лиона — отчетливо врубелевские корни.
А сам он, при изобилии признаков северности, растет, по-моему, от итальянского маньеристического корня.


ИЗЛУЧЕНИЕ ТЕНИ


Сегодня поймал себя на ощущении, что у Джорджоне воздух какой-то особой теплоты и влажности. Золотисто-зеленоватый воздух венецианцев. У Беллини такой бывает, у раннего Тициана... Но у Джорджоне что-то такое происходит, что тень, обрамляющая и формирующая головы и лица (на «Поклонении младенцу» и «Мадонне в пейзаже») не отбрасывается телом, а как бы излучается им. Нимбы не нужны, они незримо-осязаемы.
У Леонардо — пресловутое сфумато, а у Джорджоне — это излучение тени.
Не знаю, как еще обозначить это впечатление.


МАЗОК


С какого-то момента средством выразительности в живописи становится мазок как таковой. Я не о виртуозном владении кистью, как на некоторых византийских иконах, когда невероятно точный нажим, наклон, поворот, отрыв, создает иллюзию многослойной текуче-волокнистой одушевленной ткани. Не о корпусности мазка как о средстве создания иллюзии объема, не об усилении блика или, наоборот, контрастности тени рельефом и т. д.
Я о тех случаях, когда мазок едва ли не в первую очередь служит средством запечатления телесной реальности самого художника, становится слепком его темперамента, его экспрессивного жеста.
Наверное, можно говорить о том, что некоторые картины написаны именно с этой целью — запечатлеть фехтование, токующий танец художника вокруг холста.
Кто первый начал, интересно?
Понятно, моментально вспоминаешь Ван Гога. Есть ощущение экспрессивной самоценности таких страстных всплесков краски в Эль Греко, в Рембрандте. Очень сильное впечатление с этой точки зрения производит Маньяско. Какой-нибудь Зверев вообще весь из этого. Но, кажется, это уже имитация, симуляция вдохновенной пляски, элемент перформанса.
А вот пуантилизм, некоторым образом, уже, пожалуй, реакция на эту тенденцию.
У среднего и позднего Фалька с его клюющим мазком и медленной многослойностью, кстати, тоже своего рода экспрессивность, но от противного.
Оттого его выставка и вызывает такие сильные эмоции: если вначале он предается сверхтехничному и сверхритмичному живописному фехтованию, то под конец клюет с какой-то реставраторской неспешностью и медитативностью, как бы отрицая время.
Я к тому, что, рассматривая некоторые картины, ощущаешь присутствие самого художника, буквально видишь его жест. А иногда даже ощущаешь присутствие художника в своем собственном теле, его жест — в своих пальцах, руке, спине — на идеомоторном уровне.

РЕКВИЗИТ


я бы хотел написать
о том что картины Рембрандта
его друга Яна Ливенса
и его (или их) многочисленных
учеников
(не помню как там у них все было устроено)
похожи на павильонные фильмы
снятые на небогатой студии
с одними и теми же актерами и реквизитом

если присмотреться
роскошные одеяния и живописные лохмотья
оружие и доспехи
домашняя утварь и мебель
кочуют из сюжета в сюжет
возникают вновь и вновь
то на переднем плане то в глубине кадра
и вызывают особое ощущение
тесного и уютно замкнутого универсума

например у них там есть
большой
вероятно китайский
соломенный зонтик на длинном древке
который одинаково неуместно-уместен
и у Рембрандта
в сцене поклонения волхвов
(где он по совместительству работает как неявный рефлектор)
и у Фабрициуса
на холсте которого он составляет компанию
лежащей на песке и отражающейся в воде Гее
(если я правильно помню
мягко и разносторонне освещенная
в том числе и при участии соломенного зонтика
прекрасноволосая жемчужно-розовая
бедолага Гея
пережидает разборку между Зевсом и Кроносом в гроте у Океана и Тефии)

но я не напишу больше того что написал
поскольку все чего я хотел
это как раз поделиться
приведеным выше поверхностным наблюдением

будь у меня больше досуга и педантизма
я бы составил иллюстрированный каталог
этого реквизита
исключительно ради
удовольствия пересмотреть
всю эту вампуку
когда гениальную
когда беспомощную
созданную на маленькой киностудии
за два с половиной века до изобретения кино


Об авторе: Вячеслав Попов родился в 1966 году в деревне Малые Коряки Смоленской области. Окончил школу в Бийске (Алтайский край). Посещал ЛИТО «Парус» при газете «Бийский рабочий». Учился в Новосибирском, а затем в Тартуском университете (диплом по поэтическому творчеству декабриста Г. С. Батенькова). С 1994 года занимался редакторской работой в книжных издательствах Киева и Санкт-Петербурга, с 2001 года — в «Коммерсанте». К началу 90-х опубликовал полтора десятка стихотворений в газетах «Ленинский путь» и «Бийский рабочий» (Бийск), «Вперед» и «Alma Mater» (Тарту), альманахе «Алтай» (Барнаул), журнале «Смена» (Москва) и «Митином журнале» (Ленинград). До 2018 года практически не публиковался. В последние годы подборки стихотворений вышли в журналах «Знамя» (№4, 2018; №6, 2019; №2, 2023), «Новый журнал» (№304, 2021), «Пироскаф» (№1, 2023), «Новая Юность» (№3, 2023), «Урал» (№10, 2024) и ряде сетевых изданий. В 2022 году стал лауреатом Малой премии «Московский счет» за лучшую поэтическую дебютную книгу 2021 года: «Там» (М.: ОГИ, 2021).

пятница, 2 октября 2026 г.

Игорь Силантьев. Разносчик тундры. Несколько коротких текстов

 


РАЗНОСЧИК ТУНДРЫ

Несколько коротких текстов

Разносчик тундры

Один человек работал разносчиком еды. Он разносил осетинские пироги и грузинские хачапури, а еще армянский лаваш и итальянскую пиццу, впрочем, какая она итальянская…
А другой человек работал разносчиком беды. Он разносил опоздания и нарекания, замечания и выговоры, а также простуды и долги, хоте какие это беды…
А третий человек работа разносчиком тундры.
– Как это? – спросите вы.
А я и сам не знаю.
Но когда он приходил, этот разносчик тундры, то из зеленого заплечного короба у него появлялась не пицца и не болезни, а здоровые, бодрые такие зайцы, лисы и волки, очень добрые, кстати, и тонкие, привыкшие к холодам березки, и сырые ручьи, и мхи, примятые медвежьими стопами, и белесое солнышко, так напоминающее неуверенное человеческое счастье.
Пусть лучше он приходит, разносчик тундры.

В гаражах

Один бог любил фотографироваться на фоне металлических гаражей.
Другие боги говорили ему, что это глупо и не божественно.
Но однажды мимо гаражей нервно пробегала какая-то лань, настоящая, и непонятно было, откуда она в этих замусоленных местах взялась. Тут обычно только коты и бродячие собаки бегают.
Так вот этот бог как раз фотографировался снова у ржавых ворот, ну и поймал руками (а у него их много было) эту лань. И вознес ее на небеса.
И небеса приняли ее и с тех пор стали небеса этой ланью.
И теперь бегут куда-то нервно, бегут.

Смеются и плачут

Некоторый мужчина был женат на некоторой женщине. Когда они были молодые, они много любили друг друга и у них рождались дети. Потом они много работали и виделись только за ужином и коротко разговаривали и скоро ложились спать, потому что уставали за день. Потом они вышли на пенсию и состарились и ходили по дому каждый сам по себе, потому что не о чем было и говорить. Потом они умерли и души их, встречаясь на небесах, пролетали одна сквозь другую и не узнавали друг друга.
А вообще там, на небесах, все в каких-то коридорах и комнатах, как в больнице. И в одних комнатах все время смеются, а в других плачут.

Непроливайка

Один человек шел по улице и горестно говорил сам себе:
– У меня все не так! И тут не так и там не так. И везде не так и всегда не так! Не так!
И вдруг встретил какую-то старушонку-бабульку, а та ему молвит:
– Возьми, родимый, чернильницу, – и протягивает ему школьную чернильницу-непроливайку, ровно такую, с какой один человек когда-то давно ходил в первый класс. – Бери ее и намажься чернилами, и вся пройдет твоя тоска.
Один человек разинул рот и взял чернильницу и полез в нее пальцем, а залезть не может, потому что палец вырос и толстый. А потом потряс чернильницей на ладонь, а она не проливает чернил, потому что непроливайка.
– Да как же я намажусь-то? – спросил он старушку.
А та посмотрела на него и вздохнула и дальше пошла. И чем-то напомнила ему первую учительницу, ту, которая в первом классе была, когда-то давно.
– Да как же я намажусь-то? – повторил один человек.

Свет из окошка

В Москве чебуречные, а в Питере рюмочные.
В московских чебуречных водку наливают в пластиковые стаканчики и теплую, а в питерских рюмочных – в граненый стакан и относительно холодную.
В Москве закусывают, соответственно, чебуреками, а в Питере селедкой, уложенной на хлебушек и с луковым колечком сверху.
В московских чебуречных публику развлекают шпагоглотатели из Калязина, а в питерских рюмочных чревовещатели, в основном местные с улицы Гороховой.
Еще в питерских рюмочных когда-то пел Шаляпин, зато в московских чебуречных сейчас можно встретить Жерара Депардье, плохо выговаривающего русские слова. Кто-то попросит автограф, а он возьмет салфетку и, дожевав чебурек и виновато улыбнувшись, поставит на нее жирный отпечаток большого пальца. Же ву при.
Во всех этих рюмочных, как поднимешь уставшее лицо со стола, а также во всех чебуречных, как пройдешь взглядом от стойки и направо, туда, где свет из окошка, так часто видишь фею с крылышками, прозрачную и красивую и маленькую. Присядет она тебе на руку, немного щекотно, и что-то пролопочет тоненько, не разберешь. Но все равно приятно.
А свет из окошка, что в московских, что в питерских, он далекий, как от звезды.

Потерял

Зимним вечером, проходя по улице, один человек потерял сердце. Легко как-то и незаметно, ну словно вещь какую из рук выронил, перчатку там или кошелек. И даже хватился не сразу. Потом один человек вернулся, походил туда-сюда по темной дорожке в сугробах, поискал – да только где его, это сердце, найдешь в темноте и холоде. Так и ушел без сердца.
А следом бежала худая дворняжка, ощенившаяся сука, она-то сразу учуяла сердце одного человека, выхватила из снега – и не съела, а утащила в свое логово, в подвал под домом, к щенкам. И опять куда-то по делам собачьим убежала.
А сердце начало мерцать и светиться, и щенки притихли и пищать перестали, а после сбились в кучку и заснули. А окошечки подвальные красным засветились, будто загорелось что.
Тут люди пожарных вызвали, те приехали, а тушить нечего, только семейку собачью перепугали. А сердце забрали и сдали в полицию. Ну а куда его еще девать? Вдруг оно чье-то? Вдруг краденое? Вдруг еще какой криминал?
Долго лежало бесхозное сердце в сейфе у следователя, мерцало себе потихоньку, а потом его списали как невостребованный вещдок, но не выбросили, а передали в городской архив.
В архиве сердце одного человека, номер такой-то там по описи в разделе случайных предметов, хранится в фанерном ящичке с выдвижной крышкой. Усохло, конечно, стало темным, почти черным, но все равно время от времени что-то в нем, в этом сердце, пульсирует красным.
Там в архиве работает одна пожилая женщина, так она иногда, ближе к концу рабочего дня, достает коробочку с полки, кладет на стол и вынимает из нее потерянное сердце и держит в руках.

Электричество

Один человек по жизни любил электричество. Не так, как все мы, используя его энергию в механизмах и приборах, а в прямом смысле слова. Когда он был еще маленький, то совал пальцы в розетку, а когда вырос и пальцы его потолстели, то подключался к электричеству через провода или открывал распределительные щитки и нежно трогал оголенные контакты.
Конечно, искры сыпались, и разнообразная дрожь охватывала одного человека и даже травмировался он неоднократно, но что было делать? Страсть, она всего сильнее.
Вот однажды таким образом отвалилась у одного человека рука. А в другой раз нога. И детородный орган тоже отвалился. И все, короче, отвалилось.
Остались одни глаза у одного человека. Летают шальные в темноте друг за дружкой и посверкивают, а как почуют, где живое электричество, так сразу туда, и ну молниями шаровыми перебрасываться.
Когда мимо трансформаторов будете проходить, осторожнее там.

А поговорить?

Один человек любил говорить с едой.
Например, приготовит себе яичницу и говорит ей:
– Вот щас тебя съем!
И ест.
Или купит жареную курицу в супермаркете и подберется к ней с ножиком и вилкой и говорит:
– Вот съем тебя щас!
И тоже ест.
А то над тарелкой супа в столовой нависнет с ложкой и прошепчет ему, супу:
– Щас съем тебя вот!
И снова ест.
В общем, не соскучишься с ним, с одним человеком.
Но однажды, поговорив таким образом с едой и после поедая ее, один человек подавился. А когда окружающие поколотили его по спине, у него случился заворот кишок. А когда его повезли в больницу, у него открылся аппендицит.
Вы не подумайте чего плохого, вылечили одного человека. Но с тех пор, как нужно поесть, припадает он к еде и рот открывает и закрывает беззвучно, будто рыба, и мычит чего-то и грозит еде кулаком, а после уже ест и немного плачет.
Никогда не разговаривайте с едой.

Все разные

Один человек женился на стиральной машинке и потом все время ходил в мыльной пене.
А другой женился на микроволновке и потом ходил перегретый.
А третий женился на гладильной доске и ходил очень скучный.
А четвертый женился на сенокосилке и, понятно, ходил в клоках сена, будто огородное чучело.
А пятый или даже шестой, я уже сбился со счету, посмотрел на такие дела и сказал:
– Да ну их всех! Не буду жениться.
Но потом все равно женился на снегоуборочной машине.

Остановка

Один человек, когда еще учился в школе, царапал на партах нехорошие слова. И другой человек, когда учился в школе, тоже царапал на партах нехорошие слова, а еще шариковой ручкой водил в бороздках, чтобы слова эти не смогли стереть. И третий человек, как вы уже догадались, тоже в школе царапал на партах нехорошие слова и тоже ручкой водил, а еще рисовал рядом соответствующие картинки.
И вот спустя много лет эти трое оказались рядом на автобусной остановке в одном городе и стояли и не смотрели друг на друга, потому что были незнакомы, а читали нацарапанные на бетоне нехорошие слова и рассматривали соответствующие картинки.
Не знаю, как вам, а мне в этой истории не хватает какого-нибудь ангела, который невидимо подлетел бы к этим людям и тихо и терпеливо наблюдал бы за ними, ожидая их слез.

С ножом

Один человек купил в магазине колбасы. Он еще хотел купить сосисок, но отговорил себя.
– Лучше чего-нибудь одного, но побольше. В этот раз колбасы, а в другой раз сосисок, – так рассудил один человек.
Но дома, положив на стол колбасу, он понял, что ему невыносимо хочется сосисок.
Один человек посмотрел на колбасу почти с ненавистью и ткнул в нее ножом, но колбаса увернулась и спрыгнула на пол.
– Ах ты! – воскликнул один человек и бросился за ней, но колбаса от его прыжка укатилась дальше, в угол за диван.
И один человек, шумно задышав, тоже полез в угол.
А потом долго возился в тесноте и звякал нож и раздавались проклятия и удары кулаком, а после все стихло и только глухие рыдания были изредка слышны из-за дивана.

Рядышком

Один мужчина лежал зачем-то на кровати и при этом болтал левой ногой и в итоге так ею болтанул, что тапок с этой ноги, матерчатый и клетчатый, сорвался и улетел в открытую форточку и еще куда-то подальше.
А в это время другая женщина в достаточно другой квартире тоже зачем-то лежала на кровати и болтала, но уже правой ногой, и в итоге тоже ею так болтанула, что ейный тапок с той правой ноги, с помпончиком, представьте, приземлился рядом с этим, который с левой ноги мужчины.
Так и лежали они потом рядышком.
Так тем тапкам, скажу вам, повезло куда больше, чем их хозяевам.

Горшки

Один человек уснул крепко и ему всю ночь снились какие-то белые ночные горшки, почему белые? Горшки летали по комнате и мешали, а потом из темноты пришла мать одного человека, давно умершая, и взяла его за руку и повела куда-то, а горшки летали и мешались.
– Не оступись, тут дыра, – сказала мать одному человеку, а он, как нарочно, взял и оступился, и провалился в эту дыру, и проснулся.
А потом весь день повторял сам себе:
– Горшки. Мама. Горшки.


Об авторе: Игорь Силантьев – прозаик, поэт, филолог. Работает в Новосибирском государственном университете. Лауреат литературной премии имени Даниила Хармса (Санкт-Петербург, 2020). Член Союза Российских писателей. Прозаические произведения публиковались в журналах «Звезда», «Волга», «Крещатик», «Квадрига Аполлона», «Эмигрантская лира». Стихотворные подборки публиковались в журналах «Просодия», «Волга», «Футурум Арт», «Артикуляция», «Лиterraтура», «Речпорт», в сборниках и альманахах. Автор нескольких книг стихов и прозы.

Валентина Чепига. Почему поэзия С.К.К. не поддается консервному ножу

 

ПОЧЕМУ ПОЭЗИЯ С.К.К. НЕ ПОДДАЕТСЯ КОНСЕРВНОМУ НОЖУ

(С. К. К. Время Сомы, «Free poetry», ЧБ, 2025. – 42 с.)


Сергей Кудрин, выступающий под творческим псевдонимом С. К. К., суть исследователь, работающий на стыке академической мысли и глубинного художественного поиска: поэт соединил строгую философскую подготовку и активные разработки современного поэтического андеграунда. Творческий метод С. К. К. связан с исследованием пограничных состояний и погрешностей восприятия, что находит отражение в его публикациях, а как руководитель альманаха «Хижа» он активно формирует современный поэтический ландшафт. В своих же книгах С. К. К. выступает как мистик, философ и лингво-экспериментатор.
Сборник С. К. К. «Время Сомы» (2025) представляет собой языковой эксперимент на стыке метафизической поэзии, психоделики и академической философии: автор, будучи специалистом в области онтологии и теории познания, исследует погрешности человеческого восприятия через призму измененных состояний (со-знания). В его поэзии трансперсональных переживаний мистический опыт и оккультная терминология сталкиваются с бытовой повседневностью, а в прозотекстах сборника сознательно деформируется язык, используются намеренные очепятки, заумь и генеративные алгоритмы.
Направление, в котором работает С. К. К. в этом сборнике, можно, вероятно, охарактеризовать как пост-концептуальную метафизику или нео-авангардный мистицизм. В чем-то С. К. К. наследует традиции Генриха Сапгира и Геннадия Айги, уходя в область формо-текстов, переплетая системы разных культур.
Пост-комментарий к этому сборнику написал поэт Вадим Банников (может быть, вы помните его парадоксальное «если нет выхода тогда / иди сюда»), и его текст представляет собой герметичный критический метакомментарий, написанный на языке самой поэзии С. К. К., где «Время Сомы» интерпретируется как пространство онтологической деформации. В этой оптике сборник предстает как «голографическая стиральня» и «кристаллическая микстура», где мифологические фигуры ‒ от Лотреамона-Зангези до парфянского царя Винни-Пуха ‒ сплавляются в единый психоделический поток, преодолевающий границы личности. Через образы «сомов-цукуеми» и «меховых рубинов» автор подчеркивает вязкую, алхимическую природу текста, который функционирует как «Deus ex machina», смазанный метафизическими камнями.
В целом книга С. К. К. ‒ это событие «закабаления экстатиков», стремящихся к окончанию реинкарнаций через ритуальное взбаламучивание языка и разрушение привычной структуры человеческого восприятия. Понятие «закабаление экстатиков» в контексте творчества С.К.К. и представленного метакомментария можно интерпретировать как парадоксальный процесс фиксации или закрепощения состояний высшего духовного и эмоционального подъема (экстаза) в жесткую структуру текста: толстое, жирное, широкое закабаление выступает как высшая форма концентрации, где духовная свобода и лингво-дисциплина сливаются в одно целое. Это одновременно и добровольный плен в пространстве смыслов, и способ придать форму тому, что по своей природе бесформенно.
Пред-комментарий к тексту писал Игорь Сатановский, поэт, художник, переводчик. Этот пред-комментарий суть интеллектуальный жест, фиксирующий состояние остолбенения перед текстом, который невозможно вскрыть обычными (языковыми) методами. По сути, это определенное признание в том, что поэзия С. К. К. работает как плотная, почти физическая преграда, как нечто тяжелое, скрытое за повседневной оболочкой, что может в любой момент обрушиться на читателя. Вместо того чтобы пытаться рационализировать язык эмоций и хаос знаков, автор пред-комментария выбирает прокрастинацию как единственно верную стратегию работы с текстами С. К. К..
Мы остановились на пост- и пред-комментарии, чтобы создать вокруг «Времени Сомы» необходимую дистанцию (круговую ди-станцию), предохраняющую читателя от попытки линейного и упрощенного прочтения: для поэтики Сергея Кудрина такое обрамление критически важно, оно служит своего рода герметичным шлюзом, подготавливающим сознание к переходу из плоскости рационального языка в область вязкой метафизики. Пред-комментарий Игоря Сатановского фиксирует пограничную ситуацию ‒ момент, когда аналитический ум пасует перед булыжником текста, а пост-комментарий Вадима Банникова закрепляет пройденный опыт, переводя его в статус алхимического со-события.
Такой подход подчеркивает, что перед нами сложный когнитивный объект, не требующий на самом деле расшифровки. Наличие двух полюсов ‒ остолбенения в начале и закабаления в конце ‒ позволяет поэту легитимизировать хаос и превратить его в структурированную систему прорицаний. В конечном счете, эти комментарии важны именно потому, что они не объясняют поэзию С. К. К., а соприсутствуют ей, обозначая то место, которое она занимает в общем теле литературы: а именно, такая поэзия необходима как зона декомпрессии смысла, через которую осуществляется сброс избыточного давления человеческой логики. В пространстве регулярной поэзии, стремящейся к гармонии и соразмерности, письмо С. К. К. выполняет роль анти-энтропийного насоса: оно возвращает слову его до-логическую, магическую – мятежную! – тяжесть.
Место его поэзии ‒ на самой кромке палладианского бара реальности, где регулярный стих встречается со своим зеркальным отражением, но она далеко не отрицание традиции, вовсе нет: важно понимать, что к этому сборнику не нужно подходить с интеллектуальным консервным ножом, пытаясь вскрыть его и обнажить чистое содержание. Подобная вивисекция обречена на провал, ибо внутри этой жестяной оболочки нет отделяемого продукта ‒ там находится лишь сама стихия взбаламученной сомы, и любая попытка механического взлома лишь затупит инструмент об алкамнезию и меховые рубины, оставив читателя ни с чем перед лицом этой плотной, пульсирующей и бесконечно ускользающей преграды. Поэзия С. К. К. не вскрывается.
А теперь со-/по-читаем:

???
ШАМ-ПА-ТО БУ-ТУ-ЛА
???
ЦИС-ТЮ-ЛИ КО-НЬ-МО
???
БО-ЖЭ-ВА СА-ХА-ГИ

Гремит Сэцубун
Гулкими катанами
Дзенских дровосеков.

РАРОХЕНГА (маори)
фиилргнано суишть выомшкий поорх
8 = зимний иград

ЖакПеруан
Поэма
[жанр ввела в обиход дочь Эдгара Аллана По— Эмма]
"Дурманище рэйки"

Малость погодя ты кардинально взорвалась ‒ шмальнула из рогатки магнетическим флюидом в храмовой колокол. Да тебя не пустили туда псалмами наперед задом, сочтя передатчицей хмельного искушения. Надеялась перекантоваться самурайшей внутри старообрядческого монастыря. В Беловодье ты спряталась от самозапоев.

Звякните из жаровни преисподней.

«…ротялукьлак йынйиролак…», ‒ Снегурочка.

«…пуохивк со мыннеортсв моротялитнев…», ‒ Дед Мороз.

Зашугать лозоходством ‒
Примерять хитон ангела.

Zaklinala ego skryt'sya vo dvortse Tsarya Mira. Uprashivala otsidet'sya tam do zaversheniya monomanii. Obache on ne vyterpel, vsyo vereschal pro ih shpionskoe venchanie v Hrame Groba Gospodnya. Vmeste s tem eyo s davnih por ne trogali onye stsenki. Ona obosobilas' ot nego, op'yanyayas' novym zlatodelatelem.

XVI) Дематериализация солей;
XVII) Веселящий амулет;
XVIII) Невидимка-экстази;

Вскормишь стайку
Голубей-волхвов.

Графо-тексты же, которыми изобилует сборник, лучше читать в верстке самой книги, они визуально нуждаются в поддержке всей геометрии страницы.
Подводя некий промежуточный итог, можно сказать, что сборник С. К. К. представляет собой герметичный континуум и приведенные фрагменты демонстрируют работу с языком на уровне распада и последующей сборки в новые формы: от заклинаний, напоминающих фонетические ключи к иным измерениям, до деформированной орфографии, которая имитирует сбой в системе передачи данных между сознанием и клавиатурой.
В целом сборник и сам является физическим воплощением пограничных состояний. И/по/вой-дем?


Об авторе: Валентина Чепига pодилась в Ленинграде в 1979 году. Переводчик, преподаватель русского языка и перевода. Кандидат филологических наук по специальности «Романские языки», защитила диссертацию по творчеству Ромена Гари. Редактор рубрики «Переводы» журнала Лиterraтура. Переводила на французский Владимира Маяковского, Игоря Северянина, Евгения Замятина, Михаила Яснова, Лилию Газизову и др. Переводила на русский язык Жака Горма, Филиппа Бека и Бриса Бонфанти. Переводы публиковались в журналах Лиterraтура, Интерпоэзия. Автор книги для детей «Невероятное путешествие Хвостика и его друзей» (2022). Живёт и работает в Страсбурге.

Елена Янушевская. Глаза в глаза. Рассказ


 ГЛАЗА В ГЛАЗА

Рассказ

Светлое просторное помещение с высоким потолком и лепниной. Их офис находился в старом особняке в центре Москвы. Обсудив рабочие вопросы, они разговаривают о чем-то важном для них двоих. О поэзии, о том, что она начинается там, где заканчиваются слова. Губы у него мужские, жестко очерченные, говорит он красиво, ей хочется прикоснуться к его губам. Как будто заметив это, он произносит:

Вот его глаза.
Ее глаза.
Вот они увидели друг друга...

Есть такие профессии, обязывающие владеть словом. У ведущего радиопрограммы, например, задача – молотить языком, как мельница. Работа этого рыжего любителя малиновых пиджаков была из той же серии. Блистал как мастер синхронного перевода. И каждый раз, когда дело доходило до попытки сближения, на словах, рискующих прозвучать с необратимой определенностью, у него «отключался звук». Он замолкал, как будто не знал, что сказать дальше. Как будто был уверен: достаточно того, что она читала в его глазах. Между ними повисала свинцовая пауза. Она сверлила его взглядом. «Дальше-то что? Ты приглашаешь меня или нет?.. Ты выбираешь меня или нет?.. Ты хочешь меня?» Он смотрел ей в лицо, сверху вниз, с высоты своего роста, как верующий – в Библию. Крепко сложенный, сексуальный, нервный и в то же время прочный мужик, «солнце жизни ее». Смотрел и не произносил ни слова.

Вот они увидели друг друга...

На этих словах он непроизвольно наклонился к ней и снова ничего не сказал.

Взлет – и падение, взлет и падение... Надежда – и обухом по голове, надежда и обухом по голове... Он приближался все ближе, а в последний момент у него глох мотор. Так продолжалось около полугода. Затем ему предложили более выгодное место, и назло ей он исчез из пространства, где они повстречали друг друга.
И все же через пару лет он лежал, умирая, – распластав ее под собой. Воды в реке жизни переменились, мужчина и женщина выросли из своих оболочек, и все между ними сложилось само собой. Этого хотели далекие звезды, опавшие листья и кофейная тишина над землей.
И потому в тот вечер они наконец сняли матрас с кровати и положили на пол. Кровать скрипела, а как раз за стеной спала ее седая соседка с черными, вечно возбужденными птичьими глазками. Вместе они провели три часа, уходя, он остановился на минуту в маленьком коридорчике: оправдываясь за свою поспешность, крепко сжал в своих руках ее бледные кисти и, поднеся каждую по очереди к губам, покрыл поцелуями. Когда ушел, она, глядя, как его растворяющая в коричневой городской темноте фигура приближается к ограде вокруг многоэтажки, поймала себя на том, что в голове у нее сами собой проплывают строки:

За это можно все отдать,
и до того я в это верю,
что трудно мне тебя не ждать
весь день, на отходя от двери...

Она и правда ждала его, как собака породы хатико. Почти не отходя от двери.
А потом долго отскребала себя со дна бассейна, в который, как выяснилось в полете, забыли налить воду. Собрала каждый свой осколок. Склеила их все заново. Получилось еще лучше. Простила. Но к нему уже не вернулась бы никогда.
Ко дню своей свадьбы, счастливой и по любви, она забыла даже ту встречу, когда они первый раз вдвоем завалились на пол... Психологи, астрологи, холотропное дыхание... Видимо, поэтому ее мужем стал талантливый красивый парень со звучной фамилией Тогас. Сергей Тогас. Уходя на работу в офис в восемь утра, Сергей целовал ее пятку, выглядывавшую из-под одеяла, а когда возвращался, частенько забегал в Охотный Ряд: «Дорогая, какие роллы ты хотела бы сегодня на ужин? Филадельфию? Хорошо!». Она дорастила его до гендиректора. Сергей дарил ей шикарные розы с двухметровыми стеблями с каждой своей зарплаты. То, что у них не родилось детей, их счастья не омрачало. Они хорошо понимали, что им повезло друг с другом. И жизнь ее оказалась богатой на яркие, даже фантастические по силе накала мгновенья: презентации книг в ее переводах, поездки по европейским столицам... «О этот юг, о эта Ницца!». Эти холеные белые лошадки-пироженки в упряжке, везущей ее и мужа-программиста по узким улочкам исторической Вены... Античные колонны с волютами, стоящие вертикально, лежащие прямо на земле в древнем Пафосе... А как смешно они поссорились с Сергеем из-за Моцарта в ресторане на Кипре, поедая традиционное греческое мезе. Сергей вспыхнул, бросил на стол деньги и выбежал во двор. Потом вернулся. «Я боюсь, что ты потеряешься», – сказал он жене, свободно говорившей по-английски. Четыре грека-официанта в белых рубашках с короткими рукавами пялились на них с таким видом, будто думали про себя: «Опять эти безумные русские!»...
В свой сорок третий день рождения, вернувшись домой после «Cosi fan tutte» (Анна заставляла своего партнера ходить с ней в оперу), с чувством полной удовлетворенности и приятной усталости моя героиня упала на кровать в изысканной спальне. Рассматривая фактуру обоев, женщина непроизвольно перевела взгляд на панно с изображением носорога. Он висел на противоположной от изголовья кровати стене, ничуть не устрашающий, томно обрисованный лиловым и винным, с вызывающе торчащим вперед рогом. Будто черт из табакерки, из глубин ее памяти выскочило на экран сознания нечто, казалось бы, давно забытое.
После осенних встреч переводчик-молчун без объяснений пропал в декабре. Потом извинялся: дочка с тяжелым отравлением попала в больницу. Потом все же пропал. Совсем. А ведь в один из первых своих визитов даже не пикнул, когда Анна отправила его сквозь ноябрьский туман искать работающую аптеку поблизости. Сам он об этом не позаботился, а в супермаркетах на кассе в те годы продавались только дешевки, доверять которым было рискованно.
В состоянии курицы, которой только что отрубили голову и она носится, издыхая, рядом с окровавленным топором, – она написала ему письмо. Похотливый козел... И так далее...
Через месяц он ей ответил.
Поднявшись с постели через пару недель, она распечатала на домашнем принтере текст, отправленный ей на имейл, и потом еще долго носила в сумке лист А4, разрезанный напополам, чтобы всегда иметь его при себе на тот случай, если ее снова потянет к нему до судорог. В такие минуты она подносила уже потрепанную бумажку к своим близоруким глазам, почти под нос, и перечитывала снова, чтобы слова «Мне показалось, что я люблю тебя», как в первый раз, взрывались в ее мозгу, взрывались, как бомба, и волна детонации отбрасывала ее еще на полгода от того центра в сознании, в котором с новой силой начинала прорастать мысль, что она не может без него жить. Еще через время Анна удалила его контакты, номер телефона и адрес электронной почты, уничтожила единственную фотографию, на которой они случайно оказались рядом.
И вот она лежала на супружеском ложе, стоившем немузыкальному Сергею 300 000 рублей, включая дорогой ортопедический матрас от «Асконы» и не считая такую мелочь, как белоснежный люксовый комплект постельного белья, и какого-то черта прокручивала в своей голове. Шторы в тот вечер она задернула, тонкие, дешевые шторы с узором из коричневых цветов вроде лилий, с огромными тычинками, прорисованными люрексом, и розовыми пестиками, выходящими из центра цветков, – с розовыми пестиками, которые в живой природе должны быть зелеными... Движение руки вышло небрежным, между шторами осталась щель, сквозь которую на пол падала узкая фиолетовая полоска. Дело было в октябре, в семь вечера на улице стояла тьма, хоть глаз коли, пылали неоновые фонари. Жила переводчица Анна на втором этаже новой многоэтажки в Бутово – в съемной двушке, которую они делили с подругой напополам.
Анна едва доходила этому человеку до плеча. И вид у него был такой, что внушал страх и, если бы она не знала, кто он, то подумала бы при первой встрече, что перед ней хорошо образованный бандит. В 90-е так часто выглядели банкиры. А ей говорили, что она похожа на гламурную пиарщицу, а не на преподавателя стилистики русского языка. Так что сближал их не только лингвистический интеллект.
– Ласточка, – сказал он в тот вечер, взяв в руку ее миниатюрную пятку, – ты можешь говорить со мной хоть на медицинском языке, хоть на матерном... Как тебе лучше – спереди или со стороны попки?..
Тишина в комнате зазвучала ритмичными всхлипами.
– Тебе больно?
– Большой...
Сделав еще несколько как можно более мягких толчков, он замер на ней после последней судороги оргазма. Молчание внутри него лопнуло, и он простонал ей в лицо:
– Анечка! Любимая! Счастье мое!
«Эх, не надо было все же резинку натягивать с тем рыжим уродом», – неожиданно для себя подумала Анна, разглядывая на обоях цвета спелого персика выпуклые полоски: они отливали золотом под электрическим светом и радовали глаза приятной фактурой. Наконец в дверях в распахнутом махровом халате после душа появился Сергей. Игриво протягивая тонкие волосатые руки навстречу жене, Анин муж улыбался.


Об авторе: Елена Янушевская – поэт, прозаик, публицист, художественный критик. Выпускница факультета журналистики МГУ. Кандидат философских наук. Публиковалась в литературных журналах «Алтай», «Менестрель», «Четырехлистник», «Литературные знакомства», «Вторник», «Плавучий мост», «Дети Ра», «Невский альманах», «Зарубежные записки», «Человек на Земле», «Тула», «Сура», в «Литературной газете», на порталах «Ревизор», «Сетевая словесность», «Альтерлит», в онлайн-журналах «Формаслов», «Лиterraтура», «Degusta», «Топос», а также в журналах «Наш современник», «Журналист», «Вопросы театра», «Вопросы философии», «Дискурсы этики», «Философия и общество».
Полуфиналист литературно-критической премии «Неистовый Виссарион» (2023), лауреат Международного литературного конкурса-фестиваля «Русский Гофман» («Публицистика», 2017), финалист конкурса «Бежин луг» («Поэзия», 2018), лауреат премии имени В.Г. Белинского «Я в мире боец» в номинации «Театральная критика» (2024), лауреат специальной премии «Duende Lorchiano» (Международный конкурс поэзии «II Parnaso – Premio Angelo la Vecchia», Италия). Лауреат Международного литературного конкурса «Центр Европы» в номинации «Поэзия» (Полоцк), финалист международного литературного конкурса на лучший женский рассказ на русском языке «Новые амазонки» (2021).
Книга лирики «От имени голубянки» (2019) вошла в лонг-лист Международной литературной премии имени Фазиля Искандера, книга лирики «Свет остается» вошла в лонг-лист Всероссийской литературной премии имени А.Б. Чаковского «ГИПЕРТЕКСТ» (учредитель «Литературная газета»).
Автор философских книг «Век без поэтов» (лонг-лист Международной премии интеллектуальной литературы имени А. Зиновьева, 2020) и «Этюды о невозможном» (изд-во «Алетейя», 2025).
Член Русского Пен-центра, член Союза российских писателей.


четверг, 31 июля 2025 г.

Галина Щербова. Книга, которая не отпускает. Рецензия


 

Только стихи / Андрей Ивонин. – Москва: Образ (издатель Побужанский Э.Г.), 2021. – 160 с. (Серия «Поэзия XXI века»).

 

Если бы название книги Андрея Ивонина «Только стихи» было «Не только стихи», то читатель справедливо ожидал бы встретить в ней, к примеру, прозу, или образцы художественного творчества поэта, или другие дополнения и расширения, не подпадающие под понятие «стихи». Но если бы книга имела название только «Стихи», читатель нисколько бы не усомнился в ее содержании так же, как и увидев название «Только стихи». Тогда зачем к слову «стихи» прибавлена частица «только»? Украшение? Необязательный, но элегантный аксессуар? Вынесенное на всеобщее обозрение самоограничение, напоминающее автору, что его книга исключительно поэтическая? Акцент? На чем? Баловство? Безответственная игра словами? А может, как раз ответственная? Если в русском языке есть такая частица, то почему бы ее не использовать рядом со словом «стихи», если она, ничего не меняя по сути, придает названию изящную протяженность, эдакую витиеватость.

Впрочем, театрализация авторских приемов, игра с какой-нибудь незаметной деталью, чтобы придать ей неожиданный бутафорский объем, – закономерна. Андрей Ивонин не только поэт. Его деятельность связана с театром, в московском театре «Эрмитаж» он заведует художественно-постановочной частью. Вот уж кто больше других знает о хитростях и уловках среды, где все иллюзорно, где дворцы, герои и страсти созидаются из воздуха, надо только знать тайные законы ремесла, которое для несведущих настоящее волшебство.

Еще не погружаясь в стихи, лишь рассуждая о названии, оценивая качество издания, можно отметить, что автор внимателен к эстетической стороне вопроса. Книга вышла в издательстве «Образ» Эдуарда Побужанского, продукция которого отличается высоким полиграфическим уровнем. Компактный поэтический формат. Твердая обложка, обещающая авторскому слову долгую счастливую жизнь. Вкус и мера в оформлении. Вступление главного редактора издательства, послесловие Валерии Исмиевой, – о поэте есть, что сказать.

Распахиваем книгу. Раскрываем или действительно пашем, то есть разрабатываем словесное поле взглядом, чувством, умом?

Первое стихотворение всегда самое важное, последнее тоже. Но ведь читаем с начала, а сначала первое.

 

Вот тьма над черной бездною. Вот свет.

Вот прошлого подробная канва.

Вот жизнь длиною в миллионы лет.

А вот небес холодных синева.

Вот перечень всех сущностей земных

от homo sapiens до губок и амеб.

Вот мальчик, о созвездиях иных

мечтающий, читающий взахлеб

неписаную Книгу Бытия.

Вот мириады звезд над головой.

Вот Космос. Вот Вселенная. Вот я,

шагающий по гулкой мостовой,

и тот отрезок времени, когда

встает вопрос, один средь прочих тем:

откуда мы и движемся куда?

В какую даль стремимся и зачем?

Но сколько о подсказке ни проси

и ни бросай в ночное небо клич,

не хватит ни терпения, ни сил

рассудком Божий замысел постичь.

 

Поражает, пробирает ознобом узнавание: «Изумление», Вислава Шимборская! Несомненно, поэты могут брать одну и ту же тему, могут раскрывать ее в одном и том же ключе, но в итоге всегда будут разные интонации, разные стихи. Потому что прекрасное стихотворение – уникальный, единственно возможный вариант изложения. Чтобы совершить плагиат, надо разрушить идеал и собрать в другом порядке, такой результат никогда не будет совершенством. Совершенством может быть только индивидуальное высказывание. Мы имеем два таких высказывания на одну и ту же тему. Поразительно, как они родственны, до ритма, до рифмовки, до беспомощно-вопросительной интонации, и как каждое из них абсолютно самостоятельно.

 

ИЗУМЛЕНИЕ

 

Как получилась я такой, какая есть?

Такой, а не другой? Что делаю я здесь?

Во вторник? В комнате,

а не в гнезде вон том?

И с кожей, а не в кожуре?

С лицом, а не листом?

Зачем здесь лично я, не кто-нибудь иной?

Вращаюсь у звезды,

держась за шар земной?

И в тех веках мои отсутствуют следы,

где выходила жизнь на сушу из воды,

сменялась череда вершин и пропастей?

Здесь, именно сейчас?

Из крови и костей?

И только я сама? Но почему и как,

не за сто миль, не в стороне на шаг,

не накануне, не сто лет назад

сижу я, устремив во тьму глаза

и вскинув голову, — так на пороге мрака,

насторожившись, вдруг замрет собака?

 

Виславу Шимборскую, умную и остроумную польскую поэтессу, традиционно переводят верлибром, как в первоисточнике. Но здесь дан мой собственный перевод рифмованным стихом, куда ее слова, и по смыслу, и по звучанию, ложатся как в колыбель без каких-либо усилий, музыкально, что так мило русскому уху.

Читая стихи Андрея Ивонина, нахожу их созвучными моим собственным. Мне понятно, откуда они появились, даже могу осмелиться предположить, что механика их возникновения у этого поэта сходна с той, которая подталкивает к написанию стихов меня. Немаловажно также, что и некая подсознательная цель, к которой стремится автор в процессе работы, близка той, к которой стремлюсь я. Не только точно выразить настроение, но и донести вместе с ним какую-то неожиданную мысль.

Опять же, такое сходство не дает никакого права судить о стихах Андрея Ивонина как о своих, но общий ход мышления мне импонирует. Классический строй, лаконизм, продуманность и законченность поднятых тем, во всем чувствуется ответственность автора за произносимое им, что вызывает уважение и доверие. Вот, к примеру, стихотворение, тоже одно из первых в книге.

 

СУМЕРКИ

 

Над озером кульбиты коромысл.

Неспешный разговор. Вопросы и ответы.

И взгляд, что различает не предметы,

но тень предметов. Их сакральный смысл.

Ладонь скользит по плоскости стола:

льняная скатерть, сахарница, ваза

из хрусталя, но сумерек зола

наводит ретушь на сетчатке глаза.

Темно. И кем-то сказанная фраза

течет и застывает как смола.

 

Стихотворение короткое, поэтому имеет огромное преимущество перед более длинными или очень длинными. Краткость требует наполненности строк, запрещает задвоение, смыслы должны исчерпываться ограниченным количеством звуков. Тут все соразмерно. Есть пространство, где водная гладь с радугами легко сжимается до комнаты, до ладони. Есть время, неторопливо идущее от светлого дня к полной тьме. Есть температура, когда вместе с остывающим днем остывает и замедляется разговор.

Мешает лишь одно единственное безразличное словечко «кем-то». «Кем-то сказанная фраза…». Немыслимо, категорически невозможно, чтобы в таинственно-сокровенном, трепетно-личном кругу был кто-то неидентифицируемый. Едва в созданной зарисовке возникает намек на присутствие чужого, тихая лирика лопается от ломящейся в нее агрессивной толпы посторонних. За, казалось бы, безобидным «кем-то» стоит массовость, не поддающаяся обузданию.

Один из излюбленных авторских приемов: собрать убедительный образ из подручного материала, но так скомпонованного и подогнанного, что в итоге складывается вдохновляющее поэтическое полотно. В книге достаточно много таких стихов, сходных по построению и принципиальной композиции. Приведу одно из них. Кстати, стихотворение «Сумерки», рассмотренное выше, построено по тому же принципу.

 

ПЕТЕРБУРГ

 

Чудесный сон, видение, мираж,

старинный друг, сообщник тайный наш,

чьи окна вновь в глаза мои глядят

из-за чугунных кованых оград.

 

Дворцов и площадей прекрасный вид.

Река Нева, одетая в гранит,

на фоне безупречной синевы.

И Летний сад, и каменные львы.

 

Не пресловутое окно, не колыбель

переворота — небо и апрель,

продрогшие в колодезных дворах.

И солнце на высоких куполах.

 

Короткая и чахлая весна,

но тем не менее лишающая сна

влюбленных почитателей своих.

Дробь каблуков на гулких мостовых.

 

Здесь оживают прошлые года.

В каналах стынет черная вода.

И дуют бесконечные ветра

над городом — творением Петра,

 

где наши тени вместе, вдалеке,

по Невскому идут рука в руке.

Где мы опять немного влюблены.

Где до сих пор шаги мои слышны.

 

Так и бывает. Приезжаешь в Петербург на утреннем поезде. Московский вокзал. Весна. Бледное солнце. Холодно. Ты уже здесь, но все двери, в которые будешь входить в течение дня, еще закрыты. Ты свободен как птица, но отягощен чемоданом, который громыхает колесами по выбоинам асфальта, или брусчатке, или тротуарной плитке. Ты еще никому здесь не нужен, в первую очередь, городу. Сам ненужный, обладаешь ненужным тебе временем. Можно пойти в любую сторону, здесь так много есть, куда пойти, трудно выбрать, ведь ты везде уже много раз был.

В стихотворении воссоздано неприкаянно-счастливое настроение. Ты Петербургу вовсе не нужен, а он тебе – да. Ты его любишь и, малость, боишься, а он тебя не замечает. Ты связываешь с ним свои сокровенные воспоминания, а ему нет до них дела. Вот какие у нас с ним отношения. Что в стихотворении бросается в глаза и мешает полюбить его, так это неизбежные питерские штампы: «чугунных кованых оград», «каменные львы», «дворцов и площадей», «Нева, одетая в гранит», «весна, …лишающая сна», «творением Петра». Поэт оперирует утилитарной мозаикой, что страшно усложняет для него задачу создания неповторимого образа. Но как серьезный мастер, он все же умудряется собрать впечатление за счет немногих, но уникальных авторских включений: «…небо и апрель, / продрогшие в колодезных дворах. / И солнце на высоких куполах», «В каналах стынет черная вода».

Хотя начался анализ «Петербурга» как пример, когда картина складывается из отдельных штрихов, которые постепенно соединяются в нечто цельное, но внимательное рассмотрение штрихов повело совсем в другую сторону. Все мы, москвичи, – я, естественно, тоже, – писали о Петербурге. Нам трудно писать о нем своими словами, ведь истинные слова рождает простота в отношениях, родство. А родства нет. Мы пишем, как скованные неловкостью просители, тушующиеся на аудиенции у августейшей особы. Чтобы выбраться из скованности, надо преодолеть официальные отношения, перейти с императором на «ты». Но тут уж каждый должен действовать по-своему.

Следом приведу стихотворение, которое не хочется обсуждать. Здесь лучшей репликой будет минута молчания. Законченная картина отчаяния. Каждая деталь, каждое действие абсолютны. И убийственно точная последняя строка.

 

Когда как тень вползает в дом беда,

все изменяя раз и навсегда,

когда в глазах кружится потолок,

когда земля уходит из-под ног,

из дома выйти. В сумерки. В метель.

Туда, где ветер двери рвет с петель.

Идти напропалую, напрямик,

в глухом пальто, уткнувшись в воротник.

То медленно, то ускоряя шаг, бегом,

хватая воздух судорожным ртом.

Как с головою в омут, в петлю, в бой,

не видя ничего перед собой,

не глядя на прохожих и дома,

не думая, чтоб не сойти с ума.

 

Обзор некоторых стихов книги, размышления над ними, вылились в творческий диалог с автором. Он предлагает реплику в виде законченного стихотворения и получает отклик внимательного читателя. Стоит сосредоточиться на последнем стихотворении, завершающем книгу. Оно, кстати, яркий пример того же самого авторского приема, когда образ созидается из вереницы перечислений. Стихотворение знаковое. Название обязывает.

 

ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ

 

Жизнь продолжается и в четырех стенах,

и в бессвязных обрывках тв-передач,

и в горячечных снах;

в темноте душной палаты,

в тусклом свечении утренних окон;

в слабом теле, дрожащем как лист,

сохраняющем боль и жар;

в голове, надувшейся как воздушный шар;

в еле живой душе,

внутри тебя свернувшейся в кокон.

Жизнь продолжается,

несмотря на кривой високосный год,

даже если дела принимают такой оборот,

что уже нет сил от нелепых фантазий

и чаяний лживых.

Но когда твой корабль получает опасный крен

и теряет мачты на фоне больничных стен,

и тогда ты живешь,

пока кровь пульсирует в жилах.

Жизнь продолжается, несмотря на то,

что у страха глаза велики;

с каждым новым вдохом, с понедельника,

с чистой страницы, с новой строки;

как бесценный подарок,

дорогая награда,

как чудо.

А уставший за сутки санитар-сутенер,

заправляя пустую кровать, говорит:

вот тебе еще несколько лет,

будешь ли продлевать?

Отвечаю: чего бы это ни стоило,

обязательно буду.

 

Скажем так, череду признаков жизни можно было бы множить бесконечно, они вообще тут несущественны. Они разной значимости, от пустяковых до глобальных, и все, подобно кольцам детской пирамидки, нанизаны на стержень главной темы – тяжелой болезни, где человек балансирует между жизнью и смертью. Пирамидка собрана как попало, кольца нанизаны в беспорядке, потому что даже самый ничтожный признак жизни в минуты борьбы с недугом обретает силу оберега или заклинания. Неровный ритм строк, паузы, тяжелое дыхание больного. Главное, что у пирамидки есть основание, небольшая, но устойчивая платформа. Опора, олицетворяющая жизнь. Болезнь в стихотворении представляет собой важнейший признак жизни. Все прочие обретут значение и рейтинг только после преодоления болезни, или утратят смысл, если болезнь возьмет верх. Человек – полигон, где идут испытания на выживание, душа свернулась в кокон и ждет итога. Но выбор перед больным не стоит: непременно жить.

Но зачем, зачем здесь слова «чего бы это ни стоило, обязательно»? В отличие от игривого и ничего не меняющего «только» в названии книги, эти – лишь мельтешащие посредники между двумя главными героями, застывшими лицом к лицу: человеком и жизнью. По ощущению в конце достаточно упрямого злого «буду».

По мере чтения обнаруживается, что автор, кроме излюбленных приемов стихосложения, имеет также склонность к тематическому объединению стихов. Книга не разделена на блоки, но внутри нее есть зоны, где приоритет отдается стихам одной направленности. Неторопливая череда стихов об осени. «Осень ржавит листву», «Сотни туч вороных, и гнедых, и каурых, и серых…» (Тучи), «И, словно рана, глубока / на сердце осень» (Осень), «Высохший лист, как флаг, / треплется на ветру» (Никогда). Об осени сказано много.

Есть в книге и территория, где царствует зима. Стихи о зиме идут подряд, льнут друг к другу, и автор не хочет прерывать череду, давая ей полностью высказаться. «Надрываются, дуют метели, / и стоят, чуть насупясь, дома» (Надрываются, дуют метели), «О чем справляться, как не о погоде, / у хмурого, седого декабря» (О чем еще писать, как не о лете). Да, стихов о лете много, они являются фактической фактурой, лето – тот общий фон, на котором проступают, то осень, то зима, а то жизнеутверждающим клином летят стихи о весне: «Вот тут-то внезапно, как выстрел, случается март» (Вот так и бывает).

И есть в книге «детская площадка». «Помню конфетный фантик / в мягких кошачьих лапах / и себя, читающего Маршака без запинки; / солнце, по утрам разлитое в доме, и запах / овечьей шерсти, керосина / и топленого молока из крынки» (Воспоминания детства). Как стихи об осени, о зиме, весне, здесь объединены стихи о детстве. Детство как время года.

Разобрать все стихи книги невозможно. Любой может прочитать их и составить свое мнение. В пределах этой статьи произведен отбор, хоть и достаточно случайный, но верное общее впечатление о поэте сложилось. Однако листая напоследок страницы книги «Только стихи», обнаруживаешь, что строки, четверостишья, названия привязывают к себе, зовут остановиться.

И вдруг понимаешь, что придется останавливаться на каждом шагу. Вот здесь и заключается тайное очарование хорошей книги, которая не отпускает и предлагает все новые и новые реплики для дискуссий высшего пилотажа. И если, следуя за Михаилом Анчаровым, сравнить полет с поэтическим вдохновением, то слова Андрея Ивонина из стихотворения «Летчик» могут быть отнесены и к поэтическому творчеству.

 

Я невесом и легок, словно пух,

От скорости захватывает дух.

Здесь дальше горизонт и ярче звезды.

Крылом поймав воздушную струю,

я ей дышу и пьяный ветер пью…



Об авторе: Галина Щербова – поэт, прозаик, критик. Родилась и живет в Москве. Окончила Институт журналистики и литературного творчества. Начала публиковаться с 2009 года в журнале «Москва», стихи также публиковались в журналах «Арион», «Новый мир», «Литературная учеба», в «Литературной газете». Автор четырех поэтических сборников, в том числе в серии «СТО стихотворений» издательства «Прогресс-Плеяда» (2013), двух книг прозы, статей в области художественной критики и культурологии. Лауреат премии журнала «Москва» за цикл стихотворений «Путешествие» (2010, № 4).

Вячеслав Попов. Про искусство

  ПРО ИСКУССТВО КРАНАХ Моя мама собирала открытки и центральные развороты журнала «Огонек» с репродукциями шедевров мирового, русского и сов...