Показаны сообщения с ярлыком Михаил Эпштейн. Показать все сообщения
Показаны сообщения с ярлыком Михаил Эпштейн. Показать все сообщения

среда, 22 ноября 2023 г.

Михаил Эпштейн. Литература и нейросеть: ИИ как художник-соавтор

 


Эта изобразительная галерея создана по моим предложениям-подсказкам (промптам) нейросетью Dell-E 3 (Chat GPT4) и посвящена фантастическому, иногда ироническому и гротескному переосмыслению русской и мировой литературы, взаимоотношениям авторов и персонажей. Эти образы раскрывают достаточно широкий спектр эстетических возможностей ИИ: от юмористических до мистических, от примитива до сюрреализма.  
Если литература — область воображения, то здесь представлен его новый уровень: изобразительные фантазии на тему словесных.  Не следует ждать от этих картинок «правдоподобия»: они погружают нас в иную реальность, фантасмагорию, напоминая о том, что «жизнь есть сон», но и сон есть жизнь. Правила нейросети не позволяют ей использовать фотографии или любые другие визуальные источники для изображения исторических фигур. Поэтому портретное сходство с реальными прототипами оставляет желать лучшего, зато ничто не мешает нейросети представлять «по своему велению, по моему хотению» литературных персонажей. 
Нейросеть являет образ культуры во множественности ее измерений и пересечений, как своего рода творческое видение, как «сопряжение идей далековатых».  Вся история человечества, вся сумма цивилизации для нейросети  тоже выступает как сеть:  идей, образов, фактов, индивидов: здесь все со всем взаимосвязано, переплетено кружевом подобий, символов, ассоциаций.   Это ИИИ — Искусство Искусственного Интеллекта (Art of Artificial Intelligence), как бы помноженное на себя, искусство в квадрате, art–art, art2. 
Некоторые сюжеты кажутся фантастичными только потому, что мы привыкли воспринимать литературу по-школьному, в социально-хронологической плоскости, тогда как она существует и вне времени, в континууме имен, образов и свершений всех времен и народов. В этой логосфере (сфере слова, логоса) Достоевский беседует с Шекспиром, Анна Каренина – с Татьяной Лариной, Гоголь встречается с Чичиковым и с Зощенко и т.д. ИИИ придает наглядность тем аналогиям, метафорам, интертекстам, творческим влияниям, которые исследуются литературоведами, историками культуры.  
Происходит кристаллизация образов из глубины визуального бессознательного, из художественной памяти всех веков.





Подпольный человек у Достоевского:

«Свету провалиться, а чтоб мне чай пить»



Достоевский беседует со старцем Зосимой



Шекспир и Достоевский обсуждают в трактире

трагизм человеческого существования 



Шекспир и Достоевский обсуждают в лондонском пабе

трагизм человеческого существования



Гоголь призывает Чичикова к раскаянию,

а тот подсмеивается над своим автором-моралистом 



Гоголь все больше скорбит,

а Чичиков — веселится



Зощенко просит у Гоголя совета,

как глубже раскрыть природу человеческой пошлости




Тургенев напрямую вмешивается в спор отцов и детей



Тургенев – секундант на дуэли Базарова и Павла Кирсанова



Анна Каренина и Татьяна Ларина

делятся опытом семейных трагедий



Г. Флобер:

«Эмма Бовари – это я»



Набоков и Хемингуэй, собравшись на охоту,

случайно встречаются на опушке леса



Об авторе: Михаил Эпштейн — философ, культуролог, литературовед, лингвист, эссеист. Заслуженный профессор теории культуры и русской литературы университета Эмори (с 1990 г., Атланта, США). Профессор русской литературы и руководитель Центра гуманитарных инноваций Даремского университета (Великобритания) (2012—2015). Автор более 40 книг и 800 статей; его работы переведены на 26 языков. Лауреат Премии Андрея Белого 1991 года, Института социальных изобретений (Лондон, 1995), Международного конкурса эссеистики (Берлин — Веймар, 1999), премии журнала «Звезда» (1999), премии Liberty за вклад в русско-американскую культуру и развитие культурных связей между Россией и США (2000).

понедельник, 20 ноября 2023 г.

Михаил Эпштейн. Блаженны нищие плотью. Апология Федора Карамазова: опыт карнавального истолкования



В русской, да и в мировой литературе трудно найти более отталкивающего персонажа, чем Федор Павлович Карамазов в «Братьях Карамазовых» Ф. Достоевского. Мыслители и критики самых разных направлений, от идеалистических и религиозных до марксистских и экзистенциалистских, сходятся в самой отрицательной оценке старшего Карамазова. От В. Розанова, Д. Мережковского, Н. Бердяева, С. Булгакова до самых ортодоксальных советских критиков все сходятся в том, что Федор Карамазов – «абсолютное зло и разрушение», «воплощение самых низменных инстинктов и пороков», «предельная степень нравственного падения»… 
Но если исходить из карнавальной природы творчества Достоевского, как ее раскрыл М. Бахтин, то и в самых морально низких его персонажах можно обнаружить амбивалентность, ценностную двуполярность. Вполне можно представить Федора Карамазова как пародийного двойника старца Зосимы и соответственно обозначить темы воскресения и «святости плоти» в парадоксальном и пародийном, но тем более глубоком освещении. 
В Алеше Карамазове сходятся обе линии: сыновства от Федора и ученичества от Зосимы, — достигая апофеоза в развязке романа, в сцене похорон как пролога к воскресению из мертвых.  «—Карамазов! – крикнул Коля, – неужели и взаправду религия говорит, что мы все встанем из мертвых и оживем…?»  – «Непременно восстанем…» — обещает Алеша. 
Казалось бы, младший сын в романе – полная антитеза своему отцу, «сладострастнику». Но Федор Павлович тоже по призванию воскреситель. Сила его желаний такова, что даже в самых пренебрегаемых, как бы похоронивших себя женщинах он разжигает ответную искру, пробуждает их к жизни. Неудивительно, когда страсть вызвана цветущей молодостью; но карамазовская «весть» в том, что самое невзрачное, невостребованное существо может вызвать страсть – и пробудиться в ответ, испытать «счастье жизни». 

«Для меня… даже во всю мою жизнь не было безобразной женщины, вот мое правило! Можете вы это понять? Да где же вам понять: у вас еще вместо крови молочко течет, не вылупились! По моему правилу во всякой женщине можно найти чрезвычайно, чорт возьми, интересное, чего ни у которой другой не найдешь, – только надобно уметь находить, вот где штука! Это талант! Для меня мовешек не существовало: уж одно то, что она женщина, уж это одно половина всего… да где вам это понять! Даже вьельфильки и в тех иногда отыщешь такое, что только диву дашься на прочих дураков, как это ей состариться дали и до сих пор не заметили!»

Своим неудержимым вожделением Федор Карамазов воскресает плоть, уже почти сравнявшуюся с прахом. Это не некрофилия, не страсть к мертвому, которое даже силой человеческого желания воскресить уже нельзя.  Но это и не геронтофилия, которая имеет пристрастие исключительно к старости. Федор не чуждается молодых и красивых женщин, его главная страсть – Грушенька. Но уникальность этого персонажа – его чувственная всеотзывчивость. От всех Дон Жуанов и Казанов, устремленных к вечно ускользающему идеалу красоты и цветения, его отличает склонность к дурнушкам («мовешкам») и старым девам («вьельфилькам»).  Это не обычная эротомания и не половой фетишизм, а скорее универсальная феминофилия, вожделение к женщинам и женскости как таковой, с особым пристрастием к тем, кто обойден вниманием, к биологически и социально униженнным, уязвимым. Это альтерофилия (alterphilia), «инолюбие», одержимость теми, кто недопредставлен в спектре желаний, обойден сексуальным интересом, превращен в эротически низший класс. Это дань справедливости в распределении даров жизни и чувственной радости. Это своего рода инклюзивность, противостоящая дискриминации по признакам «сексапильности», наружной привлекательности (на языке политкорректности такая форма предвзятости называется «внешнизм», «lookism»).   Поведение Федора Павловича бросает вызов предрассудкам и стереотипам в устоявшейся иерархии эротических ценностей.
Показательно, что обделенные вниманием женщины – это не только некрасивые и немолодые, но также и бедные: «чернявки», «поломоечки», «босоножки», всяческая прислуга.  Мотивы социальных и биологических низов переплетаются в восприятии. Федора Павловича. Его влекут отверженные, которыми все гнушаются, включая самую неприкасаемую – Лизавету Смердящую. Разумеется, надругательство над юродивой, не сознающей того, что с ней учиняют, – это с любой точки зрения кощунство. Но в более широком контексте речь не об оскорблении, а, напротив, о восстановлении в любовных правах всех «униженных и оскорбленных», о «воочаровании» (reenchantment) самых пренебрегаемых, о чувственном достоинстве всякой плоти.  «Не пугайся босоножек, не презирай – перлы!..» – обращается отец к сыну Ивану. 
При этом нельзя не вспомнить учение старца Зосимы о пронзительной любви к каждому созданию, включая самые мелкие, ничтожные частицы естества, которыми принято пренебрегать, вплоть до листиков и песчинок. 

«Братья, не бойтесь греха людей, любите человека и во грехе его, ибо сие уж подобие божеской любви и есть верх любви на земле. Любите все создание божие, и целое, и каждую песчинку. Каждый листик, каждый луч божий любите. Любите животных, любите растения, любите всякую вещь. Будешь любить всякую вещь и тайну божию постигнешь в вещах. Постигнешь однажды и уже неустанно начнешь ее познавать все далее и более, на всяк день». 

Как любить листики и песчинки? Вероятно, всем существом: сердцем, взглядом, прикосновением. Насколько же драгоценнее перл творения, человек во плоти, достойный соразмерной любви! Пожалуй, главные слова в завете Зосимы – «каждый и «всякий»: «каждую песчинку, каждый листик, каждый луч божий… всякую вещь… всякую вещь».  Именно в этом редчайший и, по сути, единственный талант Федора Павловича: «во всякой женщине можно найти чрезвычайно…  интересное, чего ни у которой другой не найдешь». Собственно, этот урок проникновенной, небрезгливой любви к самым «малым сим», которыми гнушаются остальные, и преподносит Федор Павлович: не только своим сыновьям, но и духовному потомству, Серебряному веку, В. Розанову и Д. Мережковскому, с их учениями о святости плоти, о таинстве половой любви. 
Причем начинается все с удивления, чувства глубоко философского, которое, по Платону и Аристотелю, есть начало познания – в том числе, очевидно, и плотского. «Босоножку и мовешку надо сперва-наперво удивить – вот как надо за нее браться… Удивить ее надо до восхищения, до пронзения, до стыда, что в такую чернявку, как она, такой барин влюбился». Удивить – это раскрыть в женщине ее таинственную, влекущую природу, ей самой неведомую, чтобы она удивилась самой себе, сбросила с себя ветхую одежду («дурнушество») и облеклась в новую, манящую, воспрянула к радости бытия.  «…А ведь того только и надо для счастья жизни!»  

Таков «завет» Федора Павловича: блаженны нищие плотью, а значит, их нужно ублажать. «До восхищения, до пронзения», до слезной жалости и страсти.  Федор Павлович как «святоплотец» и воскреситель – предтеча своего сына Алеши. Только совсем не чувствительный к слову и духу Достоевского не услышит в одной из кульминационных глав романа, в «Кане Галилейской», отзвука этого карамазовского завета. Алеша, с глубочайшей тоской и последующим просветлением пережив смерть Зосимы, видит его во сне на небесах. Вот он выходит из скита, где отпевают старца:

«Алеша стоял, смотрел и вдруг как подкошенный повергся на землю. Он не знал, для чего обнимал ее, он не давал себе отчета, почему ему так неудержимо хотелось целовать ее, целовать ее всю, но он целовал ее плача, рыдая и обливая своими слезами, и исступленно клялся любить ее, любить во веки веков».

«Карамазовское» – это именно исступленная любовь к земле, столь же обильная влагой, слезами, как сама «сыра земля». Не отвлеченная и даже не только сердечная тяга к земле, но желание обнимать и целовать ее, «целовать ее всю». Через Федора Павловича действует эрос всеобщей святости мира и воскресения через земную, даже «земляную» страсть. Сходный образ святости земли и ее живых, «влажных» порождений  находим у другого Карамазова, Ивана: «дороги мне клейкие, распускающиеся весной листочки». Опять перекличка с Зосимой: «каждый листик, каждый луч божий любите… любите растения…»  
Эта любовь к земному – зосимовское в Карамазовых или карамазовское в Зосиме? 
Алеша – плоть от плоти Федора Павловича, причем он рожден от матери, которая стоит в том же ряду «малых сих», обойденных любовью и лаской. Она отзывается на оказанные ей редкие знаки внимания мужа жалким и вместе с тем восторженным смешком, сознанием своего недостоинства и знаком все того же удивления – и стыдливого приятия. 

«…Слушай, Алешка, я твою мать покойницу всегда удивлял, только в другом выходило роде. Никогда бывало ее не ласкаю, а вдруг, как минутка-то наступит, – вдруг пред нею так весь и рассыплюсь, на коленях ползаю, ножки целую и доведу ее всегда, всегда, – помню это как вот сейчас, – до этакого маленького такого смешка, рассыпчатого, звонкого, не громкого, нервного, особенного. У ней только он и был…. Смешок этот теперешний, маленький, никакого восторга не означает, ну да ведь хоть и обман да восторг». 

Все-таки есть восторг и в этом смешке, как изумленном, недоверчивом, а вместе с тем и восхищенном ответе на вожделение мужа. Алеша – дитя этого желания. Он наследует от отца волю к воскрешению жизни, ее прорастанию из самых низов бытия, из «черной земли» (смысл фамилии «Карамазовых»). 
Таким образом, зов к преодолению смерти и земного праха не выделяет исключительно инока Алешу, а проходит через его генеалогию, от отца до младшего сына. Каким бы пародийным ни казалось такое истолкование образа Федора Павловича, оно входит в смысловую перспективу романа, в ту карнавальную игру, которая бросает вызов любому, самому благонамеренному морализму. 
Об авторе: Михаил Эпштейн — философ, культуролог, литературовед, лингвист, эссеист. Заслуженный профессор теории культуры и русской литературы университета Эмори (с 1990 г., Атланта, США). Профессор русской литературы и руководитель Центра гуманитарных инноваций Даремского университета (Великобритания) (2012—2015). Автор более 40 книг и 800 статей; его работы переведены на 26 языков. Лауреат Премии Андрея Белого 1991 года, Института социальных изобретений (Лондон, 1995), Международного конкурса эссеистики (Берлин — Веймар, 1999), премии журнала «Звезда» (1999), премии Liberty за вклад в русско-американскую культуру и развитие культурных связей между Россией и США (2000).

пятница, 17 ноября 2023 г.

Мария Бушуева. Метафизическая бодрость. Рецензия на книгу Михаила Эпштейна "Первопонятия : Ключи к культурному коду"



Перед прочтением этой объемной книги я бы посоветовала посмотреть интервью с автором в журнале «Формаслов» https://formasloff.ru/2022/09/01/mihail-jepshtejn-kazhdoe-pervoponjatie-jeto-prikljuchenija-idej/ (01.09.2022): умные вопросы Ирины Шлионской и подробные ответы Михаила Эпштейна, как путеводные огоньки для путешествия по ветвящемуся саду расходящихся и сходящихся понятий, сразу помогут объяснить, почему из «культурного кода» исключены одни понятия и включены другие. Ирина Шлионская спрашивает, отчего отсутствуют «такие очевидные, казалось бы, термины, как бесконечность, бытие, Бог, время, мир»? А кого-то другого может озадачить включение как основополагающего понятия, к примеру, «глубины», а не высоты, – ведь даже названия звезд и планет свидетельствуют, что человек с древности поднимал взгляд к небу и стремился преодолеть «горизонтальность» своей жизни. Или — ревности, а не сострадания, затронутого в главах «Любовь», «Умиление», «Душа»…  Михаил Эпштейн в интервью отвечает искренне: «Автор обращается к одним темам, а не к другим, на том простом основании, что они ему более интересны, лучше изучены, резонируют с его эмоциональным и исследовательским опытом». И такой подход не просто правомерен, он сулит открытия, которые всегда связаны именно с личным интересом как в науке, так и в искусстве. То есть, ссылаясь на Никиту Моисеева, тоже писавшего о «первопонятиях», Михаил Эпштейн подходит к теме совершенно иначе, смещая ракурс и расширяя сферу толкований с помощью философско-художественного взгляда, потому включает в «первопонятия» не только витально важные (жизнь, судьба, человек), но и просто «интересные». Интервью приоткрывает и способ работы над книгой (чему бы нам всем поучиться!): это крайне внимательное чтение трудов философов и книг писателей на протяжении сорока лет (число, наверное, биографически значимое) — и расширенный, рефлексивный отклик на их мысли, отклик мыслителя (смотрите в книге главу «Мышление»). Перед читателем пройдет внушительное количество имен (Фёдор Достоевский, Александр Пушкин, Михаил Бахтин, Зигмунд Фрейд, Фридрих Ницше, Поль Валери, Александр Кожев, Альберт Швейцер и многие другие), а бесчисленные тропки цитат, то сплетаясь, то расплетаясь, создадут авторскую картину человеческой культуры. 
Стоит обратить внимание и на метод или подход к исследованию. Михаил Эпштейн характеризует метод как «особую логику, которая стала развиваться лишь примерно сто лет назад и называется «многозначной» или «нечеткой» (англ. «fuzzy» — размытый, расплывчатый). Вместо традиционных значений Истина/Ложь в нечеткой логике используется более широкий диапазон значений». Эта монография-эссе таким образом и построена, причем самое увлекательное в ней — «колебательность» рассуждений и «совокупность колебаний, последовательность периодических движений в противоположные стороны, вперед-назад или вверх-вниз». Например, в главе «Книга» сначала приводятся слова Умберто Эко о ее бессмертии: «Книга не умрет, книга останется необходимой».  Затем герой-автор входит в библиотеку и воспринимает ряды книг как печальное кладбище: «Ходишь среди книжных шкафов, полок, стеллажей — и как будто погружаешься в прошлое». И начинает ощущать свою вину, что «не раскрыл этих книг, не воскресил их сочинителей чтением и пониманием, — а ведь они в это верили, ради этого жили». Казалось бы, в главе показан конец эры книги, но внезапно автор берет с полки и открывает «малоизвестный рассказ Эдгара По «The Power of Words». Пессимизм восприятия разрушает «материальная сила слов»: «Библиотека распахнулась и превратилась в подобие Млечного Пути». Вывод словоутверждающий: «Будет ли книга прочитана, важно для ее читателей. А для самой книги важно быть написанной. Тогда ее ждет неведомая нам судьба». Тема получает психологическое развитие в главе «Чтение»: «Книги переселяются в читателей, множат их личности и судьбы», «Мы сами не подозреваем, до какой степени книги творят нас».  А в главе «Жизнь»  тема затрагивается с другой стороны— биоэнергетической: «Живые тексты соразделяют с живыми организмами свойства».
Такая же увлекательная «колебательная» логика и в размышлениях о Боге и человеке, о жизни и смерти, вечном и мимолётном, любви и эротике, ревности и желании... Все главы, без сомнения, послужат стимулом для читательских раздумий – и не только о вечных вопросах, но и том, что сейчас актуально и модно. В главе «Поэтическое» автор, видимо, особо впечатленный Рэймондом Курцвейлом, который надеется на цифровое воскрешение собственного отца (в «Первопонятиях» упомянут Николай Федоров, мечтавший о воскрешении всех «отцов») находит поэзию даже в технологических обещаниях и трансгуманистических проектах: «киборг, андроид, сверхчеловек-сверхмозг, искусственный интеллект, создаваемый по образу и подобию человека, — это величайший акт антропопоэйи после создания человека Богом». С другой стороны, особо подчеркивается свойство поэзии «магически преображать мир». Подтверждается и всем известное, порой уничижительно выбрасываемое из литературного контекста: «поэтическое не сводится к стихам: оно может быть свойством личности, мировоззрения, умонастроения, особого состояния души или природы». И, наконец, ссылаясь на квантовую запутанность, автор высказывает эвристическую мысль: «Поэзия — телепортация образов в масштабе Вселенной».
Особо привлекательно для меня лично в книге то, что, несмотря на видимую рационалистичность рассуждений, за ними встает мистический фон, определяя освещение страниц с помощью источника, находящегося за пределами материального мира. На пересечении двух координат – материалистической и духовной – как раз и ждут читателя мысли-открытия. Рассуждая о чуде (глава так и называется), Михаил Эпштейн отмечает, что «должное определяется как восходящая воля человека по отношению к Богу, а чудесное — как нисходящая воля Бога по отношению к человеку (прощение, исцеление, спасение, воскресение)». И, опровергая привычные сомнения, подчеркивает: «Если мы направим свое внимание на эту чудесность правил, на чудо рождения, жизни, мышления, любви, творчества, то вере не нужно будет ждать подкрепления от вторичных чудес-исключений». Таких суждений, обращающих на себя внимание мудрой простотой (смотрите главу «Мудрость»), в книге достаточно. Размышляет автор и о сближении науки и религии, о том, что «философии необходимо пройти курс сентиментального воспитания, чтобы, по выражению исихастов, «погружать ум в сердце», переживать то, что она мыслит». В исихазме одним из самых основных способов достижения «умного делания», погружения «ума в сердце» — было молчание. Между прочим, именно особый путь исихазма, а не  сращение с техникой, считают некоторые современные философы наиболее адекватным для «обожения». То есть — для истинного «вочеловечивания», которое, по Эпштейну, «может быть этико-психологической опорой глобализации» —  или вступать с ней в конфликт, если последняя навязывает человеку массовые формы универсальности и представляет собой планетарную экспансию отдельных групп, корпораций, государств, профессиональных или политических кланов» (глава «Человек»). С размышлениями о человеке как о существе конечном не могут не быть связаны и другие понятия (бессмертие, душа, тело, вечность, жизнь, возраст). И здесь опять «колебательность» рассуждений от информационных и техногенно-радикальных: охраняемые изолируемые «антропопарки» для сохранивших телесность, человек – как «второсортный робот» (цитируется Ханс Моравец) и т.д. — до этических, гуманистических и религиозных, показывающих, что человек способен в своем бренном теле пройти путь «обожения». 
Мне кажется, важен для автора взгляд на судьбу (одноименная глава): «Судьба — такой же дар человека, точнее, дар человеку, как дар музыки, поэзии, математики, но это высший из даров, поскольку он соразмерен не одной способности, а всему бытию человека. Люди, обделенные другими дарами, могут иметь дар судьбы». И, наверное, личностно важен – взгляд на бессмертие: «душа выживает не в потомках, а в «самой себе», ее усилия по «вочеловечиванию», духовной трансформации первочеловека Адама «в Богочеловека Христа» (глава «Вечность») и не гаснущая с возрастом энергия творческого горения – это и есть путь к бессмертию, к жизни после земного воплощения. И обратный логический вывод: вечность – «область чистых потенций» нуждается в «актуализации», которая происходит через временное существование. Вспоминается автором и мир Платоновых идей, кстати, становящийся очень популярным, еще и в связи с идеей, озвученной Ником Бостромом  –  о жизни в симуляции: в Китае исследовалась возможность создать «Платонов компьютер». Михаил Эпштейн констатирует:  движение европейской религиозности «утрачивает свое господство в сознании, чтобы заново обрести его в глубинах бессознательного», «пора уже говорить о «религиозности знания» (глава «Вера»). Поэтому нельзя было обойти и тему нравственности: автор определяет  нравственность как «возможности, которые мы создаем друг для друга» (глава «Возможное»). 
Вольно или невольно этический вектор упирается в разговор о «гении и злодействе» (глава «Гений»), приводя к традиционному для ХХ века решению проблемы характерологических недостатков художников (в широком смысле) — к демонизму. По сути, демонизм — следствие чувства протеста (как психологического, социального, так и экзистенциального). И очень знаково, что Эпштейн в другом месте книги фактически сам же и снимает проблему творческого «демонизма»,следуя логике рассуждений: человек, созданный по образу и подобию Бога-Творца, то есть имеющий «свойства метафоры» (глава «Душа»), не может не быть изначально, по Божественному замыслу, задуман как творец. Аномалия как раз заурядная личность, отпавшая от замысла, утратившая сходство с Творцом. Как-то по мере чтения становится понятно, что причина недостатков и пороков талантливых и гениальных людей в их обычном человеческом несовершенстве, которое более выпукло за счет известности, а также за счет стремления обывателя-современника приблизить великих к себе и доверия  их свидетельствам. И, конечно, за счет увеличивающей оптики дарования. 
В этом деликатном вопросе особо важна интеллигентность подхода (смотрите главу «Интеллигенция»). Кроме свободолюбия и независимости суждений русской интеллигенции, способной «к саморефлексии, к самостоятельной выработке мировоззрения», как раз были присущи деликатность, умение учитывать интересы другого  – поэтому интеллигентом мог оказаться простой крестьянин, обладающий этими качествами и плюс к ним — мудростью.  Еврейский праведник — мудрец цадик обычно был самым простым человеком, нередко — по рождению бедняком,  так же  —   многие выдающиеся  мистики католицизма…  При проведении линии раздела между интеллигенцией и народом (глава «Народ») — народом, а не «чернью» в понимании Пушкина,  часто присоединявшего, по словам Блока, «к этому существительному эпитет «светский»,— никогда не была справедлива классификация гностиков. Пневматиков, «людей воздуха» и сейчас можно найти  в простой среде, интуитивно метафизичной и пассивно сопротивляющейся диктату. То есть не обслуживающей «потребительские инстинкты» или «пропагандистские запросы верхов», как точно заметил, говоря о социальной позиции интеллигенции автор, разграничивший еще два первопонятия: «Родину и Отчизну» (глава «Родина»). Сопротивляясь идеологическому прессингу, в народную среду в советские годы влилась «самая образованная и критически мыслящая часть общества»: людьми физического туда (шабашниками, сторожами, рабочими котельных) – стала интеллигенция — поэты и философы. И сейчас, к сожалению, такой процесс снова намечается по причине, которую прозорливо выделил сам Эпштейн: «место предка заменяет «точка сбыта-продаж» (глава «Вещь»), а «место потомка – точка «сброса-помойки». Это означает, что реальность утрачивает экзистенциальный подтекст, мистическую тень, смысловую многозначность и глубину, необходимые для поэзии и философии. 
И – для выживания человека как вида. Интеллигентность – это еще и способность чувствовать чужую вину, личную и общечеловеческую, как свою, понимая закон рикошета: скольких «ты толкнул», «столько и тебя толкнули» (глава «Вина»).  В деревенской культуре, где жили «теплота, участливость, сердечность, задушевность», о ценности которых размышляет автор, интуитивное понимание «симметричности ответа» всегда сохранялось. Для созидательного гармоничного общества необходимо, чтобы этот принцип был понят властью как закон ее отношения к народу и к интеллигенции, ведь, к сожалению, не миф – замеченное и отмеченное автором холодное душевластие (психократия).  «Не только правая, но и левая идеология, – пишет М. Эпштейн, — навязывали «политические критерии даже интеллектуальной деятельности». (Глава «Власть»).
Противоположна вневременная власть «слова, числа, поэзии, философии, науки», наделенных живой энергией. И автор, стоящий, судя по движению текста, на позиции «метафизического оптимизма», утверждает: нужна «биософия (буквально — «жизнемудрие», от греч. bio, жизнь, и sophia, мудрость), которая изучала бы жизнь во всех ее проявлениях: как материальных, так и духовных; как в природе, так и в культуре». Собственно говоря, «Первопонятия: Ключи к культурному коду» — как раз дискуссионный шаг к такому пониманию мира и человека. 


Об авторе: Бушуева (Китаева) Мария — прозаик, критик, автор нескольких книг прозы, в том числе романов «Отчий сад», «Лев, глотающий солнце», «Рудник», «Проекции» (издан как «Демон и Димон»), а также множества публикаций в толстых и сетевых журналах. По первой профессии — психолог. Автор монографии «Женитьба» Гоголя и АБСУРД» (ГИТИС). 

Галина Щербова. Книга, которая не отпускает. Рецензия

  Только стихи / Андрей Ивонин. – Москва: Образ (издатель Побужанский Э.Г.), 2021. – 160 с. (Серия «Поэзия XXI века»).   Если бы названи...