четверг, 24 апреля 2025 г.

Николай Архангельский. Переживая день. Стихотворения



***

в детстве я долго засыпал 
переживая день 
долго просыпался 
и гримасничал в зеркале 
а отец 
просыпался быстро 
шумно умывался бросая 
в лицо пригоршни воды 
пил чай перелистывая газету 
и стряхивал пепел 
в бронзу пепельницы 
и когда вставал всегда 
ронял на пол очки 
и это было 
ритуалом

Автобиография

Жил, родился.
Или было наоборот.
Одним словом – выкуплен от земли.
Тогда еще собирал марки.
Потом – не судился, не имел врагов
и родственников на территории,
оккупированной врагом.
Был сангвиником. Старался быть.
Понимал. Видел. Просили – уходил.
И в запертые двери не ломился.

Потом читал стихи. И не писал.
Вина. Не знаю, перед кем.
И каждой осенью Сириус
появлялся вовремя.
Подтверждаю – 
это часть моей биографии.

***

– Мам, какой ты хочешь сон?
– А какой?
– Я нарисовал бабушку с дедушкой. Такой чтобы…
– Да. Утром увидишь. Они ушли… живые…

Купить новый холодильник.
Старый шумит. По ночам…

***

Когда Торквато Тассо вернется на землю 
в инопланетном скафандре  
мы узнаем его по аккуратной бородке 
и лавровому венку над строгим 
спокойным взглядом. 
Он скажет: 
– Как мало изменился Сорренто 
мой Неаполь! 
Задраит люк 
и удалится в будущее 
в места своей 
звездной славы.  

Боинги

       заглушая ревущие стаи боингов 
                               Дмитрий Гвоздецкий 

я расскажу 
слушай 
 
боинги душки 
их души чисты 
пушисты 
 
ты ничего не понимаешь в боингах 
не понимаешь 
 
боинги были птички 
дух времени задумал их 
кроткими 
и они стали стаей 
волшебных ковров-самолетов 
 
научил 
приносить на себе беду 
и они стали стаей небесных 
боевых дельфинов 
 
дух времени сказал 
так надо 
 
а ты не верь 
 
они как и люди 
не знают кому 
назначена беда 
 
дух времени 
знает 
 
а боинги душки 
их души чисты 
они были птички 
 
просто ты не ничего не понимаешь в боингах 
 
не понимаешь 
в боингах

***

Единый человек
на полюсе земли
не может определить направление юга
и дату своего рождения.
Он зачат в пробирке и никогда
не читал Библии.
Он выжил в третьей мировой
и видел солнце такой силы
что носом шла кровь. Оно упало
сминая воздух старых экосфер.

И теперь он сказочно богат.

Он откроет новые лиловые Америки
и новый бизнес, новый человек
с полюса земли.
И новый харлей дэвидсон
порвет занавеску
золотых небес.

***

Приходит счет
сколько ангелов ты убил
в своей жизни
внутри
своей
жизни.

Заслужить аплодисменты
свои апартаменты в раю
с ароматом нового счастья!
Будь спокоен и горд
твой Версаче оплачен

Звон кимвала приветствует Цезаря.

***

Солнечная полоса
асфальта слепящая
в переднем стекле
темная
в заднем

В пять лет сказавший
свое картавое Р
что умею я
большего


Об авторе: Николай Архангельский – поэт, переводчик. Родился в Харькове в 1946 году. С раннего детства живет в Москве. Окончил Московский энергетический институт, работал инженером. Автор книг стихов «Посему» (М., 2021), «От Апрелевки по всем пунктам» (М., 2021), «Птицы в соломенных волосах» (М., 2023) и книги переводов «Э. Э. Каммингс. Стихотворения» (М., 2023). Стихи публиковались во многих периодических изданиях.

понедельник, 21 апреля 2025 г.

Наталья Баланова. Дата окольцовки. Стихотворения

 

Наталья БАЛАНОВА

ДАТА ОКОЛЬЦОВКИ
 
Стихотворения

ИЗ НОВОСТЕЙ

пожилого охранника московского склада
никто не видел с предновогоднего корпоратива

нашли после праздников
мертвого

за десять дней
на его телефоне не было
ни одного звонка

даже из тюмени
откуда он приезжал на вахту

///

«каир 26 июня 1948 года»
обнаружена запись 
на кольце розового фламинго

жившего в берлинском зоопарке
до зимы двадцать четвертого

дата окольцовки
или рождения

неизвестно

ДЕВЯНОСТО ПЕРВЫЙ

В первые дни года пришла тошнота
на старые пироги. Больше не ела.
К весне похудела, но в животе рос мальчик.

Сказали – ждать к концу лета.
Но три дня война и холодный дождь.
Мальчик – к победе и теплой осени.

Только он много спал
и мало понимал в новом мире.
Она тоже.

В БЕРЛИНЕ
                              
днем на небе белая луна
будто на ней выпал снег
и сделал ближе

перед магазином
на утоптанном снегу
ты словно в москве

как луна белой
в ней давно снег

***

снилось
я разум
живу в большом пальце ноги

не знаю
чьей

В ДЕТСТВЕ

вроде комната 
а потолок высоко как во дворце 
и смотрю только на него

по ступеням наверх
а там вершина холма
зеленая трава
и обрыв

подойти опасно
трещины в земле

что внизу
не вижу

и ладно

а в пять лет сама не пустила
годовалого брата к открытому колодцу
и он руку мою прокусил

***

девятилетней 
я встретила Брэда Питта

зимним вечером он шел со мной 
через огромный пустырь 
спросил почему хожу здесь одна

что-то еще
не помню

и о встрече забыла
пока не посмотрела случайно
«Знакомьтесь, Джо Блэк»


Об авторе: Наталья Баланова – поэт. Родилась в Подмосковье, живет в Москве. По образованию экономист. Публиковалась в журналах «Новая Юность», «Менестрель».

суббота, 19 апреля 2025 г.

Дмитрий Песков. Ни галстука, ни подоконника, ни философии. Стихотворения

 


Дмитрий ПЕСКОВ

НИ ГАЛСТУКА, НИ ПОДОКОННИКА, НИ ФИЛОСОФИИ

Стихотворения

***

ты говорил
на этом курсе я не буду учить вас
как думать самостоятельно
я буду учить вас как думать
вообще

по-английски это звучало намного лучше
чем по-русски

ты носил пиджак с галстуком
ты сидел на подоконнике как мальчик
и болтал ногами 

рассказывая что-нибудь интересное
про хайдеггера или канта
про ницше или платона

больше ничего этого нет
ни галстука ни подоконника
ни философии

но те кто еще остались
хотя бы только в памяти
как ты

иногда излучают свет
из темноты

***

Платон пишет, что Сократ – святой.
Принял цикату или цикуту, или что-там-еще.
Сказал: «Критон, мы должны Асклепию петуха».
И испустил дух.

Сейчас будут стучаться в двери.
Руки вверх. У вас есть право молчать.
Как бы не так, дважды против философии
грешить нельзя. Я скроюсь в подвале или выпрыгну из окна.
Убегу в какую-нибудь Сицилию и т. д. Лучше вдыхать сажу,
чем гореть в своем пмж.

Лечу. Крыша дымится.
Идет снег. Платон, догоняй на лыжах.
Не спишь? Ты уже одет?
Одуванчики на голове?
Прячешь свои диалоги?
За дверью темно?
Ты где?

Мальчики-девочки, читайте:
тезис, антитезис, контрапункт.
Аристотель и Александр
заходят в военный медпункт.
Варвары – это варвары.
А воин воину брат.
Сократ остался на месте.
Сократ был не виноват.

Апроприация, Платон.
Куда дует ветер, туда и ты.
Хочешь и съесть пирог,
и оставить его до зимы.
И вот – зима здесь.
А тебя нет.

Вьюга липнет к моим глазам.
Мне в горло сыплется снег.

***

Когда не светилось время, пространство еще висело.
Каждый голосовал, знал свое дело. Иные – роптали.
Другие советовали не лезть в детали. Остальные сидели.
Ждали марта или апреля.

И вдруг пространство перестало висеть, и засветилось время.
Жизнь потеряла суть или твердь, преобразилась в бремя.
Какой теперь смысл бить баклуши, ходить на чаты или зум-классы?
Минуты – для единиц, версты – везде, где массы.

Там думал молодой Кант, гуляя по улицам Кенигсберга.
Он тщетно пытался узнать когда-то родные места.
Жизнь замыкалась кругом.
Сквозь пальцы текла вода.

Категории, императивы и уже не твердый разум.
Тот, кто живет еще, обязательно будет наказан.

***

Мартин с Ханной пьют кофе.
Над городом летает люфтваффе.
Еще ректор, еще блюститель душ.

Перед занятием любовью
они моют руки по настоянию
Ханны.

Потом он будет писать
о Дазайне,
о Бытие-в-себе.

Ханна брякнет: «Ты практикалис, фашист, извращенец».
И прочее.
И т. д.

Он
не слышит.
Он занят самим собой.

С самим собой – каждый раз.
Ханна открывает окно. Выливает на улицу таз,
стряхивает пепел с выгоревшей сигареты.

Феноменология плоти. Онтология духа.
Оптика страсти,
она же – страха.

Завтра вернется люфтваффе, Мартин уйдет в отставку.
Ханна
оставит на стуле ключи.

Мартин не будет больше печатать.
Он будет писать
от руки.

«Мы превращаемся в то, что любим,
судьбу подчиняя судьбе».

Жаль, бытия не будет.
Времени нет уже.

***

Теннесси Уильямс пишет про трамвай желания.
Все мы едем в этом трамвае. Собираем урожаи
из пота и слез, верстаем новые дни из тишины
где-то в Новом Орлеане, на улице, где полуголые
тела хотят новых бус, старых грез. Хорошо,
что ты еще до конца не замерз, еще
хочешь хлеба и зрелищ,
вина и денег. Трамвай
уезжает в депо.
Понедельник.

Юджин О'Нил пишет про кровосмешание,
про кровосмещение, про ярость и натиск,
про долгий путь дня в ночь, про отца и его
дочь, про ирландский дух и ямы под вязами,
где захоронят всех, кто еще видит свет.
Перед смертью он скажет:
родился в гостинице,
в гостинице и умер.
Уже вторник.

Песня про
черный
бумер.
Среда. Середина недели.
Что-то про джунгли или Данте Алигьери.
Что-то про тех, кто навеки замерз,
Иуда, Брут и т.д., я хожу с вокманом,
как настоящее дитя восьмидесятых
и слушаю Б.Г.. Песни про три сестры,
про ласточку и Гертруду.
Я сам от себя устал.
Я хочу завести прислугу
или найти подругу.
Вот она, за витриной,
с обнаженной грудью,
с ногами в стороны.
И снова Данте.
Вороны,
вороны,
вороны.

Четверг. Эклер на завтрак
Зефир на обед. На ужин—устрицы,
креветки или лангусты. Пусто все,
как у Кавабаты, но и светло,
как у Акутагавы. Скоро конец недели.
Заплачу долги, прощу ближнего,
как самого себя, на спиритическом
сеансе поговорю с Мари Лево.
Все начнется с желания.
Кончится все зимой.
Данте ты мой Алигьери,
как тень, иду за тобой.

Пятница, айм ин лав.
Гав-гав соседской собачки
не раздражает ум, не вызывает
боль в висках. Виски на льде.
Джин и тоник, индика или сатива.
Вы учили меня жизни.
Вы говорили, без страсти,
ты не человек, а истукан.
Я выхожу на Бурбон Стрит.
Завтра суббота.
Я пьян.

Суббота—это джакузи
со старушкой, купленной
за сорок долларов в переулке
между баром и джаз клубом.
Мир спасет красота.
Афродита выйдет из пены,
покажет бедро или пупок.
Старушка уже пьянеет,
толкает меня в бок
и ложится мне на плечо.
Полюбить значит
все понять или все
простить.
Все равно.

Я прощаю.
Обтираюсь полотенцем,
наливаю шабли, целую
седые волосы и смотрю в окно.
Боже, как хорошо ты все
обустроил, как прочны
твои стены, как туго
затянуты твои узлы.
Не верю я в воскресение.
Но верю, что рядом – Ты.

четверг, 17 апреля 2025 г.

Жанна Баскакова. Площадка для внутреннего прыжка. Стихотворения

 


Жанна Баскакова

ПЛОЩАДКА ДЛЯ ВНУТРЕННЕГО ПРЫЖКА

Стихотворения

Конешварам

Где в продолженье хоботам слонов
Свисают змеи
Со стен.
Где истуканы
Выпученными застывшими глазами
Видят важное,
Слышат знание,
Расправляя веером юбки.
Где вместо воздуха
Дышат дымом,
Палочки жгут,
Бросают кокосы в корзины,
Босиком не пачкают ноги.
Где голое тело
Не вызывает желания,
А морщины не помнят о старости,
Там останусь,
Буду дрожащим теплом,
Подставлю лоб под оранжевый пепел,
Перестану считать время,
Где родилась.

Ориньяк-Солютре

Ладошкой на стене ты оставляешь след,
Археологи предполагают, что рисункам и петроглифам более 10000 лет.
Прикосновение к камню не принесло тебе пищу и не разожгло огонь,
Но ты разговариваешь:
Я уже другой.
Я был, я есть, я буду, 
И не только здесь.
Ладошки разбросаны по всей поверхности пещер,
Как магниты на холодильнике,
Наверное, поэтому они так хорошо сохранились.
Мы повторяем тебя, делая то же самое,
Удовлетворяя высшие потребности нашей самости.

Дрожит твое тепло, как нотная строка,
Даже в нечетких jpg-ах на микрокристаллических экранах компьютера очевидно, как,
Принимая за данность твое присутствие, мы не задумываемся, что

Нет ничего прочней,
Чем первобытный зов
И глина на стене
Осколком.

Черная Пирамида

Странное чувство, когда облака под ногами,
Приближаясь, тают.
Лоскуты снега кажутся сединой
На хребте зубра, замершего в летаргическом сне. 
Каменным сторожем он лежит уже тысячи лет 
На высоте 2375 метров.
Краем полуприкрытого глаза скользя по канатной дороге,
Где в поисках свежих впечатлений ездят новые боги,
На тарзанке застегивают карабин дрожащей рукой,
Не замечая, что рододендроны на склоне – тот же снег, только живой.

А Его одинокий взгляд в небе смеется исподтишка,
Намекая, что гребень – площадка для внутреннего прыжка.

Голодай

Штукатурка падает дождем –
Петербург.

перед глазами серые коробки
коричневые с рыжим гаражи
рисунки на асфальте детской пробы
показывают векторы судьбы

мы не вернемся в эту сказочную жизнь

на кухне пять квадратов с половиной
алоэ 
  декабристы 
         бирюса
а горло нам лечили керосином
на парте деревянной написать
где знаки препинания
скажи

папа курит папиросу
и пускает дым из носа
а колечки изо рта
вот какая красота

какой еще поделит нас делитель
и разве ноль мелком расскажет про любовь

перед окном взмывают в небо птицы
в просвет весны квадратно-голубой

Американская песня

Однажды утром ты проснешься и увидишь,
Что сквозь голубое окно 
Струится солнечная дорожка.
Раздвигая провисшие занавески, которые больше не нужны,
Ты улыбнешься и поймешь, 
Что этот день наконец-то настал.

Ты пойдешь на кухню готовить завтрак, апельсиновый сок и американо,
Соберешь рюкзак, наденешь старые кроссовки
И оглянешься на прямоугольную комнату,
Которая давила стенами,
Но теперь опустела,
Оставляя высохшую часть себя
В месте, узнавшем боль, но не отчаяние.

Дверь открыта, песня допета. 
Этот мотив долго крутился, как навязчивая муха,
И не хотел уходить.
Но ты всегда верил, что тогда было не навсегда.
Так и случилось сегодня.

Ключи зажигания, 
Исправно работающий двигатель.
Ты не знаешь, куда ты едешь,
Но это точно будет океан.


Жанна Баскакова – поэтесса. Родилась в Санкт-Петербурге. Закончила СанктПетербургский государственный университет, факультет философии, а позже факультет социальной психологии. Училась в США, New School University/Milano Graduate School, и Швеции, Nordic School of Public Health, по программе Магистр общественного здоровья. В настоящее время живет и работает в Москве. Публиковалась в журнале «Легенда», журнале «Четырехлистник», альманахе «Менестрель». Финалист фестиваля одного стихотворения «Фэст». Автор сборника стихотворений «Тогда дзен» (Волгоград, 2024). 

среда, 16 апреля 2025 г.

Анастасия Максимова. Главы из романа "Город птиц"

 


ГОРОД ПТИЦ

Главы из романа


Ночь падения Города Птиц

Земля разлеглась от горизонта до горизонта. В белой дымке дремлют скалы, укрытые пологами трав и цветов, и почти невозможно поверить, что их зелень может быть такой сочной, живой и яркой. Но сейчас зелень спрятана. Спрятан почти весь мир, потому что над миром бормочет ночь. Жалобно и испуганно скрипит своими ветрилами-крыльями, всхлипывает, как потерявшийся ребенок. Две луны перезваниваются сиянием через все небо. А на крыше, далеко-далеко от неба, сидит человечек. Длинные заусенистые пальцы бегают по дырочкам свирели. Круглые серые глазища закрыты, но, даже закрытые, видят небо. Все дыхание хрупкого тела, вся его сила, весь свет – все ушло в деревянный язык-свирель. Человечек разговаривает с небом. «Любовь моя, солнце мое, – говорит. – Послушай! Впусти меня! Я все сделаю, только дай весточку, что когда-нибудь разрешишь. Я же так люблю тебя!»
Морская сырость косматой лапой гладит голову человека. За селением его ласково окликает громадный лес. Но это все не важно. Небо молчит. И свирель продолжает говорить. Так говорят, глядя на свое отражение в зеркале и представляя вместо себя любимого человека. И зная, что адресату не удастся повторить слов. Здорово же иногда представить, что удалось достучаться до души, которой вообще-то нет до тебя никакого дела.
Вдруг музыка спотыкается. Вспышка очерчивает в небе живые горы облаков. Человечек
вскакивает и жадно тянется взглядом вверх.
– Это не молния, – говорит сам себе ночной музыкант.
Тихонечко так, но вслух, чтобы в тишине не было так жутко.
Секунду мир молчит. И тут небо скручивает металлический хрип, словно кто-то кричит от боли гигантским заржавевшим горлом. И вспышка. Она вылепливает из облаков многоугольный уродливый силуэт. И человечек, хотя вроде не должен помнить, вспоминает, что это такое.
Небо вздыхает. Пускает сияющую слезу. Она ползет сквозь облака величаво и неторопливо.
– Звезда, – сипло шепчет музыкант.
Закрывается широким рукавом – режет глаза. Скручивается в клубок. С каждым мигом становится в сотню раз светлее, и страх жжет кожу – вот сейчас, сейчас свет пожрет мир, и не будет людей в этой ослепительной белизне. И человечек кричит, чтобы не умереть.
Звон. Это в ушах? Или нет, это пение? Это звезда спела?
Промаргивается. Вдыхает. «Я жива. Живая… Мы не умерли». Вдыхает. Звезда, угасая, прячется за хребтом. Горы утихают. И снова – тишина. Человечек делает еще пару вдохов и выдохов и медленно прячет свирель в карман.
Слезть с крыши, пронестись по улочкам. Не заметить разбуженных страхом людей. Барабанить в дверь, пока заспанное лицо не просунется в щелку.
– Тинок, звезда!!!
– Что?
Разбуженный парень с усилием всматривается. Кое-как вытаскивает из темноты знакомое угловатое лицо, бенгальские огоньки круглых глазищ.
– Звезда упала!
– Продышись ты, Юнку.
Его широкие ладони ложатся на птичьи плечи девочки.
– У тебя сердце сейчас из груди выскочит, – бормочет Тинок. – Давай по порядку.
– Я видела Город Птиц, – захлебывается Юнку. – Звезда!.. Пролетела над Олидлиром!
Парень хмурит черные косматые брови.
– Тинок, ты же знаешь, что я не вру!
– Знаю-знаю, успокойся. Подумать надо.
– Идем к нему!
– Сейчас!?
Юнку коротко кивает. Тинок шумно выпускает воздух, прищуривается и шагает через порог. Пока идут, девочка шепчет стишок без начала и конца, горячо, сбивчиво, как молитву:

С неба-моря рухнет свет,
Были крылья – крыльев нет.
Возвращение – уход.
Здесь на там – переворот.

Небо спрячется в горах,
Старый город – новый прах,
Мор от праха исцелит,
Тень дорогу осветит:

С неба-моря рухнет свет…

***

Тело летающего города серебристо-белое. Дома, как остовы гигантских ракушек, и макушками касаются облаков. Паутина мостов плетет многоярусные тротуары, а под ней, под уровнем пола, заводская чернота городской утробы. Там производится безбедность Данталиона. 
Улицы истекают светом. По серебряным тросам бегают одноногие трамваи. Тучи бумажных птиц носятся между окон. Только это не птицы и не бумажные вовсе, потому что жители Данталиона, Города Птиц, никогда не видели леса и не могут достать себе древесины. Только по картинкам знают, что деревья когда-то были. А птицы сделаны из синтетической ткани, прочной и легкой, как паутина. Листки-лоскуты наделены волей хозяина и несутся, куда он скажет. А на них – надпись. Прилетит – получатель возьмет свой листок, напишет ответ, или с этого буквы смоет и на нем же напишет, и отправит назад. Это лжептицы, немые голоса города. 
На уровне тротуара течет городская кровь – каналы. От них днем веет прохладой, ночью – теплом. Кровь города от многоцветных фонарей многоцветная и переливчатая, точно растопили северное сияние.  
В окраинных кварталах ярусов становится меньше. Домики тут одинаковые, домики-муравейники. Тут тихая затрапезная скука и беднота. Глаза бедные, слух бедный, даже мысли бедные – одни клеточки кругом. Даже крошечные скверы – и те прямоугольные. Улицы плохо убраны. Одна радость – кто-то разрисовывает стены. И небо. Оно одно на всех, для всех одинаково чистое. Правда, в летающем городе никто не смотрит на небо. 
Люди живут, чтоб выковать из своих мыслей кристалл и сложить в сокровищницу, и каждому хочется, чтобы его был краше. Кристалл, а скорее – жемчужина, потому что рождается из плотно захлопнутой раковины. Внутри створок найдется и призвание, предписывающее дела, и увлечения, предполагающие приятелей. Больше ничего. Слово «душа» устарело.
Но хватит о печалях. Сейчас вечер, время отдохновения. Прописано отдыхать! Раковины исторгают остатки мысленных отходов, образовавшихся в течение дня, проветриваются, заполняются сладкими ароматами полумрака. И все улицы сочатся светом. Отчаянно, судорожно, чтоб ослепнуть и не заметить, как все кругом пусто. 
Окна, окна, окна. Но вот одно, особенное. Окно каморки, что от пола до потолка вдвое больше, чем от одной стены до другой, где под потолком висит старинный летокрыл, учительский летокрыл со сложенными крыльями. На нем облетели половину небес. 
В этой каморке живет Нйир Дэлхийн. Он еще совсем юный, он изучает много всяких наук, в основном биологию. И в том числе мертвые языки. И все это давно бы ему осточертело, если бы не одно. Нйир тайком изучает сказки. Земные сказки.
У земного народа Ирих и данталионцев один праязык, он теперь мертвый. На нем строится научная терминология. Для Нйира он – сокровище. Если б не язык, юноша, наверно, никогда бы не вспомнил, что он родом с Земли. Теперь он заново учит ирихийский, на котором родители пели ему колыбельные. 
Холодная лампа освещает широкоскулое бледное лицо, усыпанное веснушками, как берег – песком.  Глаза, чуть раскосые, ярко-зеленые, прикованы к страницам. 
Зажмурившись, Нйир повторяет заученный им земной стишок без начала и без конца:

С неба-моря рухнет свет,
Были крылья – крыльев нет.
Возвращение – уход.
Здесь на там – переворот.

Небо спрячется в горах,
Старый город – новый прах,
Мор от праха исцелит,
Тень дорогу осветит:

С неба-моря рухнет свет…

Открывает глаза. 
– Интересно, – бормочет Нйир, уставший от тишины.
Молчит, вслушиваясь в пыльный отзвук собственного голоса.
– Как будто отрывок мифа о сотворении мира. Цикличная модель времени.
Внезапный грохот заставляет юношу подскочить: барабанят в дверь. 
– Дэлхийн, вас вызывают в конструкторский отдел! – рявкают по ту сторону.
Нйир ошалело оборачивается на дверь. «Что стряслось?» – проносится в голове. Он вскакивает. Лавирует между кучками бумаг на полу – важно, чтобы не перемешались, тут все не просто так, тут целая кучечная система. В спешке возится с дверным замком – справился бы быстрее, если бы не спешил.
Дверь распахивается, и некто, чье лицо рассмотреть не было времени, хватает его за руку и тащит вниз по ступеням. Нйир даже испугаться не успевает.
– Конхо Воргес пропал, – бросают ему на ходу. – А у нас ЧС. 
Ступени проносятся перед глазами, точно страницы книги, открывшейся в падении. Запястье затекает. Нйир вспоминает, что забыл обуться, но не может об этом сказать. Его обдает страхом – во всю силу этого страха посланец стискивает его руку. 
На тротуаре ждет легкая трехколесная самоходка. Нйира запихивают в ее блестящее шаровидное тело, захлопывают дверь и, дернувшись, уплывает из окна домашняя дверь. 
Нйир переводит дыхание. Напротив него сидит высохший лысый старик с запавшими, светлыми, как стекло, глазами, с руками, похожими на опутанные проводами клешни. Это господин Главный конструктор. «Что такого стряслось, что они так испуганы, что даже старик покинул свой кабинет!?» Нйир ошарашенно моргает. 
– Начистоту, – голосом, похожим на скрежет мела по стеклу, скрипит старик. – Кто-то взломал нулевой блок. Мы лишены энергии. Упадем через полтора часа.  
Он не дает Нйиру опомниться. 
– Без твоего учителя я ничего делать не буду, – продолжает главный конструктор. – Он пропал. Где он может быть? 
– Почему я? – неожиданно для себя вскрикивает Нйир.
– Что? 
– У Вира Воргеса есть брат; почему вы думаете, что я лучше знаю, где…
– Ридли Воргес тоже пропал, – отрубает тот, кто тащил Нйира с лестницы.
Юноша молчит всего пару секунд. Пока ему отвечали, он уже начал проглатывать слова, которые услышал. Теперь они прошли в него и не задушили. Теперь можно думать. 
– У вас есть летокрыл? – тихо, но твердо спрашивает юноша.
– Что?.. – сипит Главный конструктор.
Он смотрит на Нйира как на сумасшедшего. Он, наверно, ждал, что тот будет спрашивать что-то совсем другое.
– Зачем вам летокрыл?
– Я знаю, где Вир Воргес, - медленно проговаривает Нйир. – Но это далеко. Я слетаю за ним. 
– И он точно там? – недоверчиво щурясь, спрашивает старик. 
Его спутнику явно не рвется отпускать Нйира одного. Как будто он хочет сбежать. Как будто он вообще не чистый. Почему он не пугается? Почему он не спрашивает, как такое могло случиться? 
– Точно. 
И Нйир постукивает себя пальцами по груди. Легонько, двумя пальцами по костяшке. Слышно, как отдается удар в полость легких. Он вычитал про этот земной жест в трудах по антропологии. Он означает: от сердца говорю, от души, клянусь. Нйир привык так делать, хотя никто этого жеста не понимает. 
– Ну а зачем мне вас обманывать? – пожимает плечами юноша и вдруг нервно смеется. – Если что, упадем вместе.
Ему не верится, что все происходит сейчас и с ним. Это все куда больше похоже на осколки мифов, которые он изучает. А на мифологических героев не распространяются законы будничной логики, у них своя. Если мифологический герой чувствует, что миф тянет его по какой-то событийной нити, надо по ней идти. Как канатоходец. Без страховки. И лучше – пританцовывая. 
Аппараты у конструкторского института первоклассные, легче ветра, слушаются, кажется, одной твоей мысли. Нйир только однажды летал на таком. Институтский летокрыл домчит до Конхо за четверть часа. 
Юноше чувствуется, как секунда за секундой тает надежда, с которой к нему ехал старик-конструктор. Нйиру хочется его успокоить. Хочется сказать, что он знает, что делает, но он не умеет подбирать слова. Ему сложно разговаривать с людьми. 
– Летите, – едва слышно бросает ему конструктор.
Взгляд старика пустеет, точно он уже похоронил себя. Нйиру тесно в самоходке. Тесно во времени, которое не может течь быстрее. Сердце вот-вот проломит ту косточку, по которой Нйир только что стучал двумя пальцами.
Пара минут – и он справляется с крепежами страховки, надевает шлем и опускает стекла очков. Еще минута – и Данталион горящим калейдоскопом раскатывается подо Нйиром. 

***

По окраинам, по обители студентов, аскетов, маргиналов и бедняков, по кварталам домов-ячеек, куда долетает рев граничных ветродуев, идет человек. 
Ему сорок три года. Его высокая фигура истончилась и сгорбилась от усталости, от долгих часов за чертежным столом. И будто бы от стыда, какого-то неясного, подсознательного. Человек сильно хромает. Одна его нога на две трети состоит из заменителя костной ткани, а связки ее искусственные. Это потому, что человек раньше был седоком ветра. Наездником летокрыла. Перышком в руках неба. Отчаянным, влюбленным странником. И небо однажды за что-то разгневалось на него. 
Лицо у седока продолговатое, с крупными и грубыми, точно нарисованными углем чертами. Сложно оторваться от такого лица. Даже сейчас, когда человек устал, его пепельно-сизые, глубоко сидящие глаза полыхают, как далекие небесные светила. Пусть волосы седеют. Пусть углубляются морщины. Старость – настоящая старость, старость души – обходит седока стороной. Он мог бы облететь половину всех небес и занебесье в придачу, да мешает проклятая хромота. 
Человек этот – правая рука господина Главного конструктора. Рулевой всего технического научного отделения. Совесть механического сердца Данталиона. Имя его – Вир Конхо Воргес.  
Конхо размышляет о том, как ему скучно. Это размышление лишено всякого оттенка жалости к себе, оно глухо и безлико. Проносится плеяда огоньков – это молодежь на роликах веселой стайкой огибает его и пропадает за углом. Конхо вздыхает. Глядит им вслед непонимающе, гадает, кто научил их так смеяться. Откуда они взяли свет.
Конхо вспоминает чувство полета, когда небо держало его на руках и он верил, что оно живое. Только вот оказалось, что небо может переломать все кости. Тогда ли Конхо лишился света?
Конструктор Воргес работает как проклятый, днюет и ночует в институте, кроме таких вот вылазок на окраины. Глушит голод по жизни. Только бы не помнить о ветре и о свободе –слишком больно. Не было их никогда.
«И чего я здесь брожу каждый вечер?» – в который раз спрашивает себя Конхо. Ответ он от себя прячет. Не признавать же, что ты плюешь в лицо достатку, покою, успеху и уважению, которые не заменили тебе небес. 
Вдруг Конхо замечает светлый силуэт летокрыла. Призрак-издевка, серебристый изящный лоскут в небесной черни. Конструктор останавливается. Летательный аппарат очерчивает над ним дугу и резко идет на снижение. Он пикирует, как хищная птица, и будит в Воргесе тот страх, с каким могла бы смотреть на эту птицу крошечная полевка. Конструктор горбится, съеживается. Хочет попятиться, но ноги скованы. Он слышит свист ветра. Слышит свист собственного дыхания. И вдруг – жуткий металлический хрип, как будто хрипят пораженные болезнью механические легкие. Становится трудно дышать. Воргес чувствует, что время вот-вот заморозится. Только летокрыл разрубает его своим серебристым треугольником и не дает застыть. 
Конхо Воргес осиливает новый вдох. Летательный аппарат врезается в уличный воздух, едва не задев конструктора крылом, и ноги невидимого седока упруго касаются земли. Крылья складываются. Чьи-то руки спешно распутывать страховочные ремни. Конхо не может пошевелиться. Седок вылезает из-под аппарата и срывает с головы шлем. Тощая, невысокая, но источающая ощущение большой силы фигурка. Из-под взлохмаченных, выбившихся из косы рыжих волос искрят раскосые зеленые глаза. Конхо смотрит на Нйира Дэлхийна так, точно видит его впервые.
– Вас не могут найти, – выдыхает юноша. – Там беда. Летите сейчас в институт. 
Конхо несколько раз моргает, проводит рукою по лицу. 
– Берите летокрыл, я выкручусь, – тормошит его Нйир.
Конхо смотрит на серебристую механическую птицу позади юноши. За укрывшей мир тишиной не слышно даже, как собственное сердце бьется. 
Летокрыл. 
Лететь. 
В небо. 
– Да, – наконец выходит из забытья конструктор. – Совсем плохо? 
Нйир колеблется. Но что-то в его взгляде, что-то, чем он наполняет пару секунд своего молчания, говорит все, что нужно было бы сказать. 
– Увидите. 
И вот уже руки Нйира помогают Конхо справиться со страховочными ремнями. Распятий на хребте летательного аппарата, конструктор выпрямляется; все еще не слышит, как грохочет сердце, все еще не понимает, не верит. Руки помнят, как поднять крылья. И ноги, живая и искусственная, помнят, как брать разбег. 
Взмах. Металлический хрипящий воздух взбивается острым крылом. Вдох. Выше, выше. Не верить; не сметь поверить, не то все разрушится. Там беда. Значит, надо лететь. 

***

Небо, блекло сереющее в предчувствии рассвета, глотает Конхо Воргеса. Нйир провожает взглядом летокрыл. Вот он пропадает. Пустеет небо, и его пустота пугает – впервые в жизни. Одиночество – тоже, пожалуй, впервые – вдруг стискивает все внутри с такой силой, что хочется скрючиться, лечь на землю и заскулить. «А мне ведь даже умереть не с кем, – думается ему. – Как это, оказывается, грустно». Нйир бегом срывается к самому краю города. Просто надо бежать. 
Это всего пара кварталов. Нйир теряет дыхание уже у самого ограждения. Нйир опирается на перила. Заглядывает вниз. Рев ветродуев делает воздух густым и  взбитым. Где-то невообразимо далеко расползается серый рассвет; отсветы сигнальных огней скачут по лопастям. Нйир против воли представляет, каково будет падать. Наверно, они пронесутся так быстро, что станет невозможно дышать. Наверно, когда окончательно опрокинется утро, горожане уже будут знать, что оно последнее. Так не бывает, вообще-то. Конец света никогда не случается до конца. 
«Я мог бы добраться до первого попавшегося амбара, взять летокрыл и сбежать, – думает Нйир. – Но это будет ужасно. Нет, я же потом покончу с собой. И так, чтоб побольше страдать». 
В поле зрения Нйира попадает лесенка, ведущая под брюхо города. Бешено несущийся воздух обтачивает ее. Непонятно зачем Нйир начинает карабкаться по ней вниз, пока не достигает узкого мостика, идущего по периметру края. Огни тревожно мерцают на узеньких проволочных перилах. Как просто оступиться. Как ничтожна стена проволоки-плетенки перед бездонной небесной пропастью. Нйир спрыгивает на мостик и оглядывается. В десяти шагах от себя он видит распахнутую дверь, толстую, со множеством засовов, напоминающих гнилые зубы. Внутри что-то скрежещет. Двери точно не полагается быть вот так открытой. Миф ведет по своей событийной нити. Мифический герой как будто не должен быть героичен, он должен просто быть чутким, чтоб ощущать, куда поворачивает нить. А Нйир чуток. 
Он растирает друг о друга ладони, пока между ними не рождается крошечная золотисто-зеленая искорка. Она растет. Она выскакивает из клетки юношеских пальцев. И устремляется в механическое брюхо города. Нйир бросается следом. Эхо шарахается от металлических стен, хрипит, ухает, искажает пространство. Нйир чувствует, как азарт захватывает его, как любопытство оттаскивает его от ощущения скорой смерти. В конце концов, все равно скоро конец. Можно творить все, что угодно. Можно так рисковать, как будто с тобой и правда случается миф. 
Поначалу Нйир не чувствует страха, но вот его огонек слабеет с каждой минутой. Глушится близостью городского сердца. Чем слабее огонек, тем Нйиру хуже. Чем хуже, тем острее он предчувствует падения. Ему слышатся отголоски металлического хрипа. Кружится голова. Как будто вестибулярный аппарат чудит. Как будто они уже снижаются пьяными, ныряющими скачками, как будто кренится пол. Как будто Нйир в дурном сновидении, материя которого медленно разрушается и оставляет после себя голодное Ничто. Нйир задыхается. Но почему-то продолжает идти вперед. 
До слуха доносится звук бегущих шагов. Нйир замирает. «Откуда тут люди?» Уже близко, и ближе, уже почти вплотную. Нйир не отходит с дороги, потому что не может поверить, что здесь есть люди кроме него. Бегущий чуть его не сшибает. На миг Нйир выхватывает лицо, а потом призрак проносится мимо, припечатав его к стене. 
– Ридли! – окликает Нйир и бросается следом. 
Огонек гаснет, остается лишь блеклое свечение выхода. Он далеко, и в нем вырезан силуэт бегущего человека. И Нйир тоже бежит, протискивается сквозь густой, большой, острый от хрипов металлический воздух. Удары ног о пол с неестественной силой отдаются в позвоночник. Это бьет по ушам. Силуэт бегущего впереди приближается и вдруг пропадает. Остается только белый провал небес. Нйир не успевает осознать, что он добежал до конца, и врезается животом в хлипкое ограждение. Секунда – и его голова, плечи, руки висят над пропастью. Пол качается. Воздух разражается новым скрежетом. Ноги Нйира отрываются от пола и подлетают выше головы... 
Нйир ныряет в пустоту. Он не понимает, как получается, что руки вцепились в какой-то металлической крюк. Но ноги и туловище нещадно треплет ветер, внизу визжит пропасть неба, а плечи выворачивает дикой болью. Там, под ним, ничего нет. Там Ничто. Рукам так больно, потому что Ничто вырывает Нйира из жизни. А падать будет еще больнее. Чем быстрее падать, тем сложнее будет дышать. Мир визжит. Руки немеют. Очень хочется жить. И тогда Нйир кричит. 
– Помогите!!!
Ридли Воргес – это вправду он – показывается где-то сверху. Это младший брат Конхо. Белое, как полотно, лицо. Он в ужасе – и он не знает, что делать. 
– Вытащи меня отсюда! – орет Нйир, едва не задыхаясь. 
А Ридли застывает. Как будто он почему-то не знает, вытаскивать ему Нйира или нет. Это пара мгновений, но за эти мгновения Нйир успевает почти умереть и почти воскреснуть,  руки почти выходят из-под его контроля. Нйиру кажется, что он кричит, хотя его зубы стиснуты от страшной боли. Кажется, держат не руки, а этот воображаемый крик. 
Ридли Воргес упирается ногами в перекрытия, перевешивается через край и крепко цепляется за запястья Нйира. Ничто сильнее тянет Нйира к себе. Ноги подкидывает, закручивает, хрип ломающегося города словно пережевывает их. Но Ридли сильный, к тому же в полтора раза тяжелее Нйира. И вот оба лежат, тяжело дыша, на узком мостике. Нйир начинает смеяться, пока не понимает, что лицо у него мокрое от слез. 
– Фихра тебя дери, – презрительно выплевывает Ридли.
– Как ты тут оказался? 
– А ты!? 
И в этот момент все погружается во тьму. 
– Обесточили, – равнодушно произносит Ридли.
Он встает и, ни слова не говоря, наощупь пробирается к лестнице, начинает карабкаться вверх. Нйир ковыляет следом. Хватается за перила настолько крепко, насколько хватает сил. Когда он выбирается, темнота уснувшего, разом осиротевшего и обезлюдевшего города пугает его. Ридли, красноватый в свете граничных огней, дожидается немного поодаль. У него телосложение брата, но еще не изуродованное жизнью. Очень схожее с Конхо лицо, менее рельефное, более красивое. Только глаза и волосы черны, как воронье крыло. Ему двадцать семь. 
Ридли очень хотел бы развернуться и уйти, но теперь он навеки связан с Нйиром. Они боялись одним страхом. 
– Спасибо, – Нйир глупо усмехается.
– Не говори ерунды, - кривится Ридли. – Нельзя по-другому.
Ветер заполняет тишину.
– Давай, мне пора, – бросает младший Воргес. Резко, изящно, почти до комичного, как это только он умеет делать, разворачивается и широкими шагами направляется в глубину города.
Выждав с минуту, Нйир ковыляет вдоль границы города пару кварталов, поворачивает и идет к центру. 

***

– Отключить все инфраструктуры! – чеканит Конхо. – Кроме больниц. Всю свободную энергию – в аккумуляторы. И мне – отряд аварийной разведки. Мы идем в нулевой отсек. 
Маленький кабинет управления заполняется судорожным шелестом и щелканьем кнопок. 
– Вы понимаете, что все это не удержит нас в небе? – спокойно произносит главный конструктор.
– Да, – отвечает Конхо, глядя в глаза старику твердо и беспристрастно. – Но мы сможем спланировать, а не разбиться.
– Под нами море.
– При таком ветре мы доползем до череды прибрежных отмелей часа через три. 
Главный конструктор коротко кивает.
– Я обращусь к горожанам.
Конхо Воргес чувствует, как с глухой пульсирующей болью эти слова падают ему в голову. Вокруг суетятся его коллеги, разбуженные засветло, едва ли понявшие до конца, что происходит. Конхо чувствует огромную вину перед ними. 
– Уже сейчас?..  
– Мы всегда были честны – будем до конца.  
Конхо склоняет голову в знак согласия и собирается выйти. 
– Вы уже отправляетесь? – спрашивает господин Главный конструктор. 
– Забегу в архив за материалами. 
Старик вглядывается в своего заместителя строго, печально и обреченно. 
– В добрый путь, Вир Воргес, – произносит он.
В его голосе вдруг просверкивает что-то очень человеческое и живое. На секунду за белесой пеленой его глаз Конхо почти разглядывает то, что назвал бы душой, если бы слово «душа» не значилось в словарях с пометой «устар». Но это только секунда. 
– До встречи, – отвечает конструктор Воргес, почтительно опустив глаза, и выходит. 
Коридоры ведут его в филиал Архива при институте. У светлой двери матового стекла уже дожидается кто-то полноватый, невысокий, в нелепом вязаном балахоне. Издалека сверкает на Воргеса круглыми стеклами очков. Конструктор ускоряет шаг. Морщится от болевых прострелов в хромой ноге. Ближе, ближе… и круглое лицо вырисовывается из-под седеющих кудряшек, торчащих во все стороны.
За секунду до того, как поздороваться, Конхо узнает ее, но никак не может вспомнить имя. 
– Вы Вир Конхо Воргес, верно? – спрашивает она теплым, но твердым и волевым голосом. 
– Да, а вы, простите, архивариус? Как вас зовут? 
Архивариус удивленно приподнимает брови. 
– Вир Исага Либра, – бросает она и бормочет, открывая дверь. – Спасибо. Обычно никому не интересно, кто я. Пойдемте.
И взгляду конструктора открывается бессчетное множество убегающих ввысь книжных полок. Сплошные ряды светло-серых безликих корешков с номерками. Они заворачиваются в спираль. Архивариус проводит его к столу, отражающему холодный свет лампы – чересчур резко, чересчур беспощадно. На столе лежит несколько таких же серых обложек. Сейчас они в глазах Конхо приобретают громадную ценность – там, на этих чуть глянцевых страницах, может оказаться рецепт спасения его мира. 
– Здесь вся информация по нулевому отсеку, – рапортует архивариус. – Как добраться, структура, чертежи, схемы проводки. История. Сориентировать по оглавлению?
– Спасибо, не нужно, – тихо произносит Конхо. 
Ему хватает пятнадцати минут, чтоб понять, какая информация необходима. Все это время Исага тихонько стоит подле. Ничего не прошивает. Толстые стекла ее круглых смешных очков испытующе поблескивают. 
Конхо просит сделать копию с планов и некоторых чертежей. Когда он поднимает взгляд, упирается прямо в глаза Исаги. 
– Что вы? – не выдерживает Конхо. 
– Что происходит? – спрашивает она.
Конструктор Воргес глядит в окна очков. Смелые, по-молодому бойкие глаза в кружеве легких морщин. «А смысл мне жалеть ее? – думает Воргес. – Все равно узнает». 
– Город обесточен, – говорит он медленно, с болью вынимая из себя каждое слово. – Скорее всего, скоро рухнет на землю. 
Страшная тишина укрывает их. Архивариус глубоко вдыхает, медленно и осторожно опускается на стул. Конхо немного знает Исагу. Это человек со стержнем внутри. Она умнее и сильнее, чем кажется в этом своем вязаном балахоне. 
– Благодарю вас за сведения, – непонятно зачем Конхо старается вложить в свои слова как можно больше тепла, но получается плохо. – Мы делаем все возможное.
Он скорее выходит. Исага остается один на один с кошмаром, глухо расползающимся внутри. Она смотрит на свои руки в обрамлении отраженного от стола света. «Скоро моих рук не будет, – думает Исага. – И архива моего не будет. И его вот тоже. Как так может быть. За что?» В смерть ей верится сразу. Но от этого только хуже.
А конструктор Воргес и его небольшая группа уже пробираются по подземным каналам города к нулевому блоку. Люди вокруг кажутся Конхо не то призраками, не то отражениями его самого – искаженными, издевательскими. Все чувства и мысли покидают конструктора. Только эхо шагов остается в мире. И биение городского пульса в трубах и проводах. Все вокруг чужое, жестокое и ненужное. Оно не умирает, потому что живым никогда не было, но становится зыбким, ломким, обманчивым, как будто дематериализуется. Хрипы воздуха нагоняют первобытную жуть. Пол покачивается. 
Постепенно кромешно темный коридор начинает наполняться трепещущим серебристым свечением. Оно льется из приоткрытой двери вдалеке. Все прибавляют шагу. И вот они уже около двери, вот без промедления открывают ее. 
В центре небольшого, но с высокими потолками помещения стоит шестигранная колонна. От нее исходят волны непонятного, но ощущаемого кожей напряжения. Обманчиво тонкая и изящная, она страшна, как молния. Одна из ее граней отстает, точно кто-то приоткрыл дверь. Из щели от пола до потолка сочится бьющее глаза ледяное сияние. 
«А что, если нужно просто закрыть грань? – проносится в голове у Конхо. – Источник энергии цел, произошла лишь разгерметизация?»
Забыв о страхе, конструктор стремительно подходит к колонне, равняется с ней, и вдруг грань распахивается настежь, окатив его холодом. В голове успевает проскочить мысль, что такая смерть хотя бы достойной. Но никакой смерти не случается. Свет вырывается на свободу, озаряет все кругом мгновенной вспышкой и исчезает. Остается только легкое мерцание. Конхо обнаруживает себя напротив совершенно пустой изнанки колонны. Стены ее изнутри покрыты тонким слоем чуть светящегося порошка. Кажется, он слабо звенит.
Конхо вспоминает обрывок какой-то абстрактной легенды, в которой нужно было добровольно принести в жертву самого себя, чтоб жизнь людей продолжалась. «Я уже почти умер, – думает он. – Терять мне нечего». Он шагает внутрь. Смотрит вверх, но не видит ничего, кроме шестиугольного потолка. Ничего, кроме шестиугольного пола, внизу. Звенит серебряная крошка. Бессмысленно. 
– Ничего нет. 
«Оно хранилось здесь, но вырвалось само или украдено, – думает конструктор. – Как бы там ни было, его не вернуть. Города не спасти. Так зачем мы тут? Зачем обманываемся?»
– Возвращаемся, –  говорит он. – Мы тут бессильны.  
В городском нутре что-то ломается и грохает. Люди вздрагивают. Конхо спешно выводит их наверх, к подобию дневного света. 
Их отчет выслушивают с серьезным, тревожным вниманием. Конструктор Воргес отдает распоряжения, садится к группе, высчитывающей траекторию падения, отбегает что-то кому-то подсказать. Все вокруг серое. Серое и ненужное. Бесполезное. 
Конхо хочется найти брата, успеть поговорить с ним по душам. Он мучается. Сколько раз говорил себе, что надо выговорить Ридли все: что он ценит его, что ненавидит себя за свою черствость, высокомерность, требовательность, что ему слишком сложно было полюбить, потому что он не умеет. Попросить прощения. Попросить шанс исправиться. А люди суетятся вокруг, им надо от Конхо то одно, то другое. И город все больше стонет. 
Конхо кажется, что он вот-вот сойдет с ума. Плохо понимая, что делает, он вырывается из зала и, больно припадая на хромую ногу, спешит на улицу, хоть на секунду глотнуть воздуха, свободного от людских голосов. 
В обесточенными коридоре он не замечает выходящую из-за угла архивариуса и налетает на нее. Бормочет: «Простите». И застывает. И она застывает, уперев в него круглые стекла очков. И глаза. Живые, искрящие глаза. Двое людей изучающе оглядывают друг друга. Вдруг оказывается, что они страшно похожи. 
– Поразительно, насколько же близко к человеку должна подступить смерть, чтобы он начал жить, –  в никуда констатирует Исага.
Она совсем не знает Конхо, но поражается, как глубоко, добравшись до самых черных пропастей души, могут открыться глаза, как они могут гореть и смеяться, хотя человеку сейчас очень больно. 
– Вы торопитесь?
– Да нет, – бесстрастно откликается Исага. –  Куда?
– Мне надо написать два коротких письма. У вас не найдется апиро? 
– Есть блокнот.
– Тогда давайте выйдем на улицу. 
Они пробираются на тусклый маячок окна, находят дверную ручку и вырываются в серую свежесть предрассветного города. 
Конхо сразу понимает, что не сможет написать всего, что хочет сказать, Ридли, а что писать Нйиру, он даже не представляет. Чужое, безмолвное, непостижимое существо. Поэтому он пишет обоим только, где нужно встретиться, если все обойдется, складывает две лжептицы и отправляет их по ветру. Конхо и Исага остаются наедине с перламутровой предрассветной тишью. Они смотрят куда-то в неопределенное будущее, пытаясь осознать его бесконечность. 
Вскоре в затылок конструктора ударяется бумажный самолетик. Он сообщает, что город теряет высоту. 
– Мне пора, –  извиняющимся тоном произносит Конхо.
– До свидания? 
– До свидания. 

***

Утро рождается под музыку далекого прибоя. Точно поглаживая заботливой рукой, склонились над крышами разноцветные небеса. Пахнет свежим хлебом. От тени к тени носятся сайгаки-кошки. Бормочет лес, купая в солнце листву, как огромная птица – перья. 
Юнку лежит в постели и слушает тишину. Огромное лоскутное одеяло закрывает хрупкое, как это по-особенному, только у подростков бывает, тело. Телу четырнадцать лет. Длинные руки, неуклюже большие кисти и стопы с вытянутыми пальцами, тонкая шея. Крупный нос, почти бесцветные тонкие губы, остренький подбородок. Сомкнутые веки с длинными выгоревшими ресницами скоро откроют большие круглые глаза. Серые, они будто переливаются всеми цветами.  
Одеяло, под которым спит Юнку, она сама сшила прошлой зимой и назвала материнским. Девочка просила у каждой матери гнездовья лоскутки от старых платьев, пока их не набралось достаточно, и потом, когда за окнами пела буря и море швыряло на берег суровое пенное серебро, засела за работу. Теперь каждого, кто спит под этим одеялом, обнимает дюжина ласковых рук. Свою мать Юнку едва помнит. 
Вот она просыпается. Наспех умывается и выходит купить к завтраку свежего молока, лепешек и сыру. Ей нужно спрятаться в ткань утренних дел, чтобы не сойти с ума.
Дядя никогда не давал Юнку карманных денег. Во-первых, особенно нечего было давать, во-вторых, не хотел делать из ребенка транжира. Говорил, мол, попробуй сама заработай – тогда и потратишь на что хочется. Поэтому, если девочка хочет купить другу сладкого, начинаются трудности. 
Дядя говорит: нельзя путать любовь с состраданием. Говорит: жертвенность глупа, особенно для того, кто жертвует. Этот кто-то, мол, мало что успеет сделать, потому что люди очень быстро разберут его себе по кусочкам. Но до чего ужасно оберегать свою душу от всякого утомления и вторжения, ревностно следить, как бы никто не взял себе кусочек. Жадничать душой – для другого или для дела – так можно никуда ее не вложить до конца дней своих. И важно вот что. В твоих силах вообще никому не помогать и остаться навечно без единого укола досады. Но каким страшным был бы мир, где никто никому не нужен. Так думает Юнку, пытаясь разобраться в огромном мире по пути в булочную. 
– Можно мне купить тех кренделей пяток за связку ракушек? – спрашивает Юнку женщину за прилавком. Она дородна, крепка, с бурым от солнца грубым лицом. Лишь в уголках глаз живет доброта, но Юнку ее видит.
– Смеешься? – беззлобно, но грозно протягивает продавщица. – Тебе тут не бартер.
– Но деньги же – ценность? – терпеливо подводит Юнку. Длинные пальцы, как два розовых паука, теребят ракушки. 
– Ну и что?
Женщина скрещивает на груди руки, выпачканные в муке.
– И ракушки – ценность, они море помнят, – как маленькой, продолжает объяснять ей Юнку. – Они помнят истории про разные корабли. У меня еще дома засушенные полевые цветы.
– Дались мне твои цветы! – теряет терпение булочница. – Нет времени с тобой базарить!
– Хорошо, – тихонько соглашается Юнку. 
Она совсем опускает лицо, чтобы не было не злости, и бесшумно выходит. Осторожно прикрывает дверь. После такого душа немного саднить будет, Юнку знает. Этой женщине никак не получается втолковать, что такое красота. Она слишком усталая и раздражительная. Юнку собирает ей подарки, как будто она в нее влюбилась – все без толку. Не доходит до человека! Даже и не хочет попробовать понять кого-то. Сидит в своей муке, как ежик в тумане. 
Юнку все же вешает связку ракушек у входа. Присаживается на корточки и злобно ударяет кулаком в землю – натыкается на камушек, тихо взвывает от боли. Кусает губу. Злоба уходит. 
А булочница открывает «кассу» – ржавый короб пятидесяти лет от роду – и визжит, потому что все монеты превратились в полевых мышек и теперь одна за другой разбегаются на волю. И когда они все скрываются, женщина видит, что на дне кассы сквозь последние купюры пробивается курчавая травка. 
Гнездовье отстоит от моря, но кусочек все же с ним связан. У самого берега стоит два домика с причалами. Тут в монотонном бормотании прибоя бьются друг о друга лодки, соленые ветра поют о путешествиях. Люди не рыбачат, потому что никогда не позволят себе убить. В море ходят за водорослями и на острова – за саженцами, лечебными травами, кореньями. А еще чтоб говорить со звездами. Море всегда выслушает, приголубит. Ему можно исповедоваться. Трое людей, тут обитающих, строги, аккуратны в своем ремесле, и море они бесконечно уважают. Отец, сын и его друг. Они сейчас режутся в фишечную игру наподобие шашек. 
Недалеко в море уходит огромная песчаная коса, скрывающаяся во время прилива. Там серебрится тростник, и кое-где из него проглядывают головы женщин. Они собирают грибы, растущие на тростниковых ножках. 
Юнку тоже этим занята, но держится поодаль от остальных. Она едва слышно напевает, пытаясь звучать под стать шепоту волн. Море сегодня тихое, точно затаилось. Можно услышать, как стучат фишки по доске, как переговариваются женщины, как бродит неподалеку большая серая птица. 
Все начинается с ветра. Звучание его приобретает жутковатую тревожность. Что-то спряталось среди облаков. Юнку вглядывается в них, пока резь не одолевает глаза, но увидеть так ничего и не может. Ей чудится, бледное невидимое золото падает из облачной массы в море и с бризом доносится до берега. 
Природа более чуткая. Из тростника совсем близко от девочки вылетает крошечная черная пичужка и врезается ей в грудь – так спешит. Юнку бестолково смотрит, как трепетное черное тельце барахтается в мелкой воде подле ее ног, потом нагибается, складывает в ладони в лодочку и поднимает его. Пичужка, толком не отряхнувшись, улетает. Почти сразу появляется вторая – с пронзительным свистом проносится мимо. И вдруг весь тростник приходит в движение. Гул, свист, треск крыльев и поломанных стеблей забивают все уши. Люди закрывают лица, прячась от острых перьев. Кажется, ревет весь берег, рвется куда-то, норовит вздыбиться и скинуть с себя людей. Куда делось небо? Птицы врезаются в распростертые рукава, в корзины, путаются в снастях, опрокидывают доску с фишками. Чайки розоватой вереницей расчеркивают дугу залива в вышине. Но их не видно за беснующейся черной тучей. Огромная серая цапля раскрывает во всю ширь свои крылья в паре шагов от Юнку. Она тоже поднимается в воздух, царственно и неторопливо. А девочка, ошарашенная ее появлением, падает на четвереньки в идущий мелкой рябью перламутр моря. Тогда она видит, что горизонт исчез. Облака спускаются, заволакивая край земли. Птицы кружат около одного места на дальнем краю отмели. Туда стремятся стечь небеса. У Юнку сжимается сердце. Ей кажется, сейчас все должно кончиться – вообще все, навечно. Сейчас облака проглотят мир. Все люди станут птицами. 
Но случается другое. Облака прорезаются ржавым брюхом летучего города. Сплошные трубы, лопасти, рулевые паруса. Их неестественно хорошо видно. Брюхо страшное, нереальное, не представляемое. Птицы теперь кидаются от него во все стороны. Город плавно, но неумолимо движется навстречу земле. Людям уже видны силуэты его зданий. 
Все на земле застывает. Невозможно бояться, бежать, верить или не верить – только смотреть. И из смотрения прорастет вечность.  
Волна возмущенного воздуха докатывается до берега и опрокидывает поиски. Поднимаются волны, мечутся камыши. Птицы уже ринулись назад, и теперь снова, роняя перья, помет, разрывая мир оглушительными криками, проносятся меж людей. Женщины на косе хватаются друг за друга, чтоб удержаться на ногах. 
– На берег, на берег, скорее! – голосит где-то один из моряков. 
Юнку не понимает, зачем на берег. Разве получится? Спасаться? Спасаться можно только от того, от чего можно спастись. Но нельзя спастись, когда падаешь с неба или когда небо падает на тебя. 
Юнку снова совсем маленькая. Это еще то время, когда она живет не на земле. Ее отрывают от матери.
Жуткое, беспощадное, неминуемое падение, и за ветром не слышно собственного крика. А они молчат. Мать и отец. Молчат. Они тоже падают, они в последний раз на нее сейчас смотрят – и молчат. И она не запоминает их голоса. 
Один из моряков находит Юнку скорчившейся среди тростника. Она кричит, зажав между локтями голову. Моряк хватает девочку в охапку и бежит на берег.
И бежит на берег волна, поднявшаяся с жуткой стремительностью в два человеческих роста, и за ней бегут ее младшие сестры. Песок, деревянные обломки, пена, камыши – сплошное сумасшедшее месиво. И над всем этим кружат птицы. Их голоса-ножи искромсали весь небосвод. 

вторник, 15 апреля 2025 г.

Анна Грейп. Главы из романа "Не я"

 


НЕ Я

Главы из романа

Я встретил его в метро, на эскалаторе. Он шагнул, качнулся в его руке чемодан, и ступеньки сами сложились под ногами. Он тут же провалился, ушел по колено, потом по плечи. Снизу потянуло холодом, подземельем. Он ехал впереди меня – на несколько десятков затылков ниже. Мятые волосы, худая шея, острый воротник. Чужие головы время от времени заслоняли его от меня, шевелясь, как связка воздушных шаров над держателем.
Чемодан я сразу узнал. Я часто думал про этот чемодан. От мужчины слева сильно запахло одеколоном; я слышал все звуки метро, все – каждый в отдельности:
Загудело с высокой ноты, разгоняясь, и тут же звук закончился, будто его откусило. Простучав колесами, поезд пропал в темноте.
Там бомба.
Он взорвет чемодан в вагоне, в час пик, на центральной станции.
Я снял очки, потому что за ушами стало неприятно. Но девать их было некуда – пришлось надевать обратно. Что мне делать? Здесь слишком много людей. И я ничего не могу сделать с ним. Никогда не мог. Главное, здесь слишком много народа. Зачем придумали метро?
В слепом нутре кто-то день и ночь двигает паровозы, разгоняет холодное железо так, что редкие огоньки кажутся кровавыми подтеками, и постоянное это движение, словно боль в животе, беспокоит меня. Беспокоит его.
Надо бежать… Куда? Туда или отсюда? Конечно, отсюда, я не хочу умирать, ха-ха, я не такой дурак.
Хотя если не я дурак, то кто вообще дурак.
Меня пробивает крупной дрожью. Нет, можно же сделать что-нибудь.
Предупредить милицию, дежурных? Звонить пожарным… нет, нет, я не хочу. Я не хочу, чтобы все они поумирали. Я дрожу, низко опустив голову, я не хочу смотреть людям в лица, не хочу запоминать их и знать, что с ними будет.
И я все еще еду в толпе на эскалаторе. Он стоит несколькими затылками ниже. Они не успеют... дежурные не успеют остановить поезд, никто не успеет. Слишком много людей. Но может же быть и другой вариант. Может?
Если даже я в него не верю, никто не поверит, никто. Никто, никто не поверит. Никогда. Все верят всегда только в плохое.
Я представил, как я проталкиваюсь к нему, пролезаю прямо через головы, отряхиваюсь, подхожу, как ни в чем ни бывало. Спрашиваю: «У тебя в чемодане бомба?» А он такой: «Нет, там апельсины».
Издалека опять, всосав в себя все звуки, грохнул поезд. Толпа задвигалась быстрее, платформу до белой черты заполнили быстро идущие люди. Как шарики ртути собираются в крупные капли, люди сгустились у тех мест, где должны открыться двери.
Я шел быстро, как мог. Но не быстрее тех, кто шел впереди меня.
Я мог бы крикнуть что-нибудь другое. Что-то, чтобы меня пропустили. Или чтоб его остановили. Надо было быстрее, я ведь знал, что сейчас все закончится. Он был ближе всех к краю платформы.
Я закричал: «Пропустите! Пропустите меня, я врач! Там человеку плохо!» Люди спереди шарахнулись в стороны, но дальше все шло слишком медленно. Поезд открыл двери на станции, он входил в вагон. Я кричал, но меня не было слышно, потому что:
– Осторожно, двери закрываются. Осторожно, двери закрываются. Следующая станция…
Я должен попасть к нему в вагон. Я почти успел, но люди спереди сомкнулись, и я опять оказался на эскалаторе, ехали вверх стены туннелей, прибывала толпа. Будто все человечество решило именно теперь переселиться под землю. Решение дальновидное, но неудобное, особенно тележки бабушек, через которые я не могу пролезть. Велика тайна подземелья: что в этих тележках? Люди вокруг меня хотят скинуться по три рубля, покрывая разницу в ценах у спекулянтов картошкой на разных концах города, только чтобы тайна сия не ездила им по ногам.
И никто меня больше не пропускает, ведь я не врач. Я двигаюсь без ног с помощью одной только натянутой на горку железной ленты. С одной стороны горка превращается в ступеньки, но эти ступеньки не для того, чтобы идти, потому что все стоят. (Вы слышали этот звук, как у порванной струны? Нет? Это у меня в ушах. Даже одно ухо оглохло). Ступеньки держат в зубах меня и всех. Я никак не могу догнать чемодан и узнать, что в нем, надо открыть его, я спешу. Лесенка-чудесенка едет с одинаковой скоростью для меня и для того, кого я хочу догнать, я уже забываю, кто из нас взорвет город. Лесенка-чудесенка погоди надо попасть в один и тот же вагон надо добраться до желтой таблички милиция экстренная связь с машинистом я им скажу все удивятся поезд остановится. В туннеле огромная рука его схватила. Они подумают это Бог.
А это милиция остановит поезд и я смогу вернуться домой. Поезд встанет в темноте в темноте машинист выйдет зажжет свечу. Огромная борода его серебряно засверкает. Я пойду за ним по подземным холмам и вернусь домой навсегда. Где ничего не задали не надо ложиться спать но куда я делся мальчик. Убежал. Вы не видели мальчика? Так много взрослых людей вокруг забываешь кто из них ты. Поэтому всегда надо помнить номер паспорта 13 54 562387 выдан ОВД Ленинского района города города я не помню города. когда они меня найдут они скажут что надо укладываться спать. поезд едет вот так хууп йоксвен я ползу за ним по ковру на корточках и пыхчу пыхчу жаль что у меня такая маленькая рука но машинист это папа машинист это всегда папа а мама маа-маа! мама смотри у меня поезд

***

ПРИГЛАШАЕМ НА КОНЦЕРТ ПАМЯТИ МУЗЫКАНТА АЛЕКСАНДРА ГРЭМА, ПОГИБШЕГО В РЕЗУЛЬТАТЕ ТЕРАКТА В МОСКОВСКОМ МЕТРО. КОНЦЕРТ СОСТОИТСЯ…

Уголок объявления намок и отклеился. Столб круглый и шершавый, поэтому клей не схватился. Моросит мелкий дождь, ветром его сносит в сторону.
Старая улица, храм. Внизу асфальт, как стекло в воде, ночь. Поздно, Каспер сегодня задержался. А работать не хотелось – просто сидел и смотрел, как все уходят, задвигая стулья, придерживая дверь. Сидел и вспоминал, как он в последний раз говорил с Сашкой Грэмом. А Грэм сказал:
– Не хочется продолжать.
И Каспер удивился:
– Не хочется продолжать?
– Да.
– Не хочется продолжать что?
– Продолжать жить?
– Продолжать не быть.
– Как ты можешь так говорить? Скоро твой выход.
– Ты разве не слышишь, как они кричат?
– Они орут.
– Они ждут тебя.
– Ты знаешь, все музыканты их боятся.
– Кого?
– Своих фанатов. Толпы.
– Ты боишься?
– До чертиков. Больше, чем кто-либо. 
– Не хочу продолжать…
– Не хочешь больше концертов? Но как же без концертов…
– Есть вещи и получше концертов.
– Например?
– Например, чемодан.
– В смысле?
– Закрытый чемодан. Ну, пока его не открыли.
Сейчас Сергей Каспер стоит один на тротуаре без начала и конца. В темноте видно, как медленно намокает на столбе бумага со словами ПРИГЛАШАЕМ НА КОНЦЕРТ ПАМЯТИ АЛЕКСАНДРА ГРЭМА. «Трагически погибшего», как же», – думает Сергей. Дождь превращается в снег, летит. Улица с фонарями и светофорами летит, как карусель.
– Пока чемодан закрыт, никто не знает, что в нем. 
В голосе Грэма слышалась просьба. 
– И?
– Это дает потрясающие возможности. Ведь в чемодане может быть все, что угодно. 
Не просьба – мольба о жизни.
– Не понимаю тебя. В чемодане будет ровно то, что ты туда положишь. Если это, конечно, твой чемодан.
– Чемодан – мой. Мысли не мои – о том, что в чемодане. Ты замечал, что в конечном счете реальность становится именно такой, как ее воспринимает большинство? 
– Погоди, погоди. О чем ты?
– Пока чемодан не откроют, неважно, что в нем – бомба или апельсины. Реальность будет зависеть от того, что подумают люди. Как они себя поведут. Особенно если людей – много… 
По вечерам Петербург Сергею кажется ненастоящим. Ветер, снег, река и что-то придуманное вместо стен, чтобы не идти сразу в море. Каспер цепляется взглядом за несколько черных веток, торчащих сквозь решетку: «трагически погибшего», как же. По тротуару прошла дрожь от разгоняющегося под землей поезда. Апельсинами бы тебя так не размазало. Апельсинами…
Из-за ветра гул метро не слышен, но Сергей чувствует его ногами. Каспер должен бы ехать домой, но не может сдвинуться с места. Он должен быть там, бежать в метро, но не может сдвинуться с места. Главное, Грэм умер. Взорвал поезд и умер. 
Снег мельтешит перед глазами. Снежинки - колючая муть, чтобы было труднее дышать. Даже фонари больше не освещают улицу, свет выхватывает то немногое, что проступает обычно сквозь отражение в черном окне вагона, если смотреть изнутри: куски зданий, перил… Сергей заметил, что отдирает от столба объявление о концерте. Под ногти набилась бумажная кашица, а он все скребет и скребет. Бумажка почти вся отодралась, но осталась жесткая полоска клея. Сергей убрал руку, спрятал в карман. 
Сергей убрал руку, спрятал в карман.
 Самые лучшие вещи в жизни не рассудочны, самые худшие тоже. Ты вынужден просто принимать все как есть. 
Потом было вот что: Грэм в костюме шута на сцене, с флейтой. Это было в Ледовом. Август 2003. Год назад. Господи, даже меньше года. Он прыгает, высоко поднимая колени, как и не было этого разговора про чемодан и что все надоело. Шея и лоб его блестят от пота. Белки глаз сверкают на загорелом, обросшем лице, но когда Грэм начинает играть, он прищуривает глаза, как от боли. Звук дрожит тугой, плотный. Сашка стоит на одной ноге, высоко подняв колено другой, прижимает губы с флейтой вплотную к микрофону. Энергетика у Грэма бешеная, он держит весь зал за этот микрофон – как будто толпа обратилась в бесформенное животное, а этот микрофон – самая нежная его точка. 
Толпа трепещет тысячью пальцев. 
Сергей чувствовал, как его тоже понесло куда-то и тащит, и он повис на цыпочках в воздухе, наэлектризованный музыкой. Они в пятом ряду, но никто не сидит на местах, спинки кресел держат их, как воду плотина. 
Жизнь и музыка бьют через край, звуки ударов в барабаны становятся ритмом ног и сердец, жизнь и музыка сливаются в одно... Он тогда совершенно и полностью забыл про разговор с чемоданом из Алисы, из-за того, что было потом. 
Его как будто толкнули в бок. Заметил краем глаза, а подумал уже после. Понял, что видит ее еще до того, как повернул голову. Он заметил, что Алиса – не прыгает. Дрожит. Волосы намокли от пота и прилипли к вискам. Кулачки сжаты, глаза закрыты. Будто ей плохо. Сергей трясет ее за плечи. Она шатается, как пьяная, прижимается к нему. 
Открывает глаза. Улыбается. 
Сергей почти не замечает, он на концерте, и вдруг это ретроспективное зрение снова. Она же не на него смотрит. Его она не видит. И не прижимается – обмякла, как кукла. Каспер чувствует, как намокла футболка у нее на спине, лямку лифчика под пальцами. Ее рука лежит на его плече, как вещь, у нее приоткрытый рот, глаза далеко. Сергей с силой прижимает ее, отстраняет, трясет. Под рукой слабенькое мяско, тоненькие косточки. 
…Он понял. Не сразу, но понял. Смешно, до чего смешно, до чего противно. Когда она дрожит, когда как пьяная. И тяжело дышит и бьется под ним, как рыба на суше, потом обмякнет, провалится в сонное бормотание. Вот такие же стеклянные глаза, открытый рот. 
У нее оргазм. 
Сергей перестает ее трясти, но все еще держит. Потом отпускает. Ставит на место. 
Старается сразу забыть, не поворачиваться больше. Он же не отдаст ее обратно. Ни за что не отдаст. Все это время звучит музыка. Музыка обрушивается на мир вокруг, смывает его. Будто ломаются невидимые переборки: люди текут через проходы к сцене, задевают коленями и бедрами за ручки кресел, не чувствуют этого.
 Сергей Каспер промочил пальто, прислоняясь к столбу. Ветер стих, а снег остался таким же жестким, только падает отвесно. Сергей шагает по улице, к реке. Пальцы в карманах мерзнут, он перебирает свалявшиеся комки шерсти, пару копеек мелочи. Снег идет сверху вниз. Разве это апрель? С волос капает. Иногда то, что происходит, трудно запихнуть в реальность – отдельные куски торчат и плохо состыкуются между собой. Девочки-фанатки кончают на концертах своих кумиров, не думай о том, что одна из них – твоя жена. Музыкант, на которого молятся толпы поклонников, распускает группу, уезжает в Москву и взрывает метро. 
Если сделали концерт памяти – значит, умер, а не пропал без вести. Так? Или ничего это не значит. Взрыв был 5 февраля. Вокруг метро все подходы затянули колючей проволокой, люди в форме делали свою работу. Но никто до сих пор не знает, что произошло. Никто не знает, что это – Грэм. Февраль, март, апрель... Касперу хочется бежать, бежать как можно дальше, взять Алису и бежать. За три месяца они с ней ни разу толком не говорили об этом. Он пытался, но она молчит. Он один смотрит новости. Каспер даже не уверен в том, что она поняла, что произошло. Молчание выросло в безобразную опухоль. 
Никто не значил для него столько, сколько значил Сашка Грэм. Даже Алиса. От своего чувства к Алисе он становится слабым, как ребенок. Это не любовь, это болезнь, нежность в горле. Вчера она дула на его больной лоб. Наливала воду, таблетка шипела пузырьками, она подождала, пока не лопнули все, и отнесла ему стакан двумя руками. Торжественная, серьезная, маленькая. Он обнял ее вместе со стаканом осторожно, как цыпленка. Она спросила: «Болит?» 
От реки потянуло холодом. Сергей чувствует, что голова сырая, поднимает воротник пальто. 
Алиса. Алиса ушла от Грэма к Касперу. Для самого Каспера это было бы достаточной причиной, чтобы сделать что угодно, взорвать город. 
По крайней мере, так ему казалось.
Но только не для Грэма. Грэм не думал об Алисе. Сашка мог уйти вечером на репетицию и не возвращаться два дня. Мог не оставить ей ни денег, ни продуктов – Алина, клавишница, шутя, выговаривала ему потом и носила ей пакеты с молоком и пельменями. 
Сергей переходит дорогу наискосок, почти по переходу, но между полосками зебры. Он хочет пройти короче, чтобы оказаться сразу на углу и свернуть на проспект.
Нет, он не из-за этого. Каспер вспоминает пробу с новым вокалистом. Он был из блюза, смачным, жирным. И таким же смачным был его бас, когда он пел что-то на английском про задницу лошади. Сергей пришел смотреть. Он тогда еще недавно знал Сашку и старался не надоедать, но Сашка приглашал: приходи, когда хочешь – и он приходил почти на каждую репетицию. Новый вокалист пел из блюза, и как раз после задницы лошади у Сашки зазвонил телефон. 
Может быть, с того звонка все началось. Грэм достал телефон-раскладушку, начал его открывать. Потом передумал и положил трубку – захлопнул телефон, даже не стал слушать. У Алисы легкий, легкий как дым голос. Сергей узнал ее даже в искажении телефонного динамика, хотя слышал до этого только один раз. Хотя длился он всего пару секунд. А Сашка сложил телефон одной рукой, как колоду карт и убрал в карман. Потом они ржали над бэк-вокалисткой, которая импровизировала и томно пела «аах», не зная перевода песни. 
Сергей бы так не сделал.
Каспер идет по проспекту, не наклоняя головы, в летящий снег. С одной стороны несутся освещенные витрины магазинов, с другой – машины.
 Он бы так не сделал. Потом, уже когда Алиса ушла от Грэма к нему – Сергей часто думал об этом. Все-таки она сама ушла к нему! Но ему она почти не звонит. 
Сергей смотрит на одну из витрин – там сидит манекен. Он сидит в расслабленной, естественной позе. Но без головы. Зайти бы куда-нибудь – выпить. Сергей ускоряет шаг. Может быть, Сашка научил Алису обходиться без этих звонков. Снег летит быстрее.
Каспер примелькался на репетициях. К нему привыкли. Когда он, по своей близорукости, наклонялся слишком близко к нотам клавишницы, – та ему говорила: «Сережа, фу!» – и все смеялись. Сергей, как теленок, отводил назад свою голову, а клавишница выдыхала через нос. Тонкие крылья ее ноздрей взлетали презрительно, как ему казалось. Он не носит очков, потому что стесняется быть очкариком. Внизу, по черно-белой дорожке, – будто совсем отдельно, бегали паучки ее рук, выгнув полные спинки. Потом, уже сильно потом Сережа понял, что с клавишницей у него могло что-нибудь быть. Он никогда не замечает вовремя таких вещей.
Дыхание Каспера превращается в облачко пара. В нем чувствуется запах шерсти от воротника. Как в детстве мокрой варежкой зажать рот. 
Сергей сначала сторонился Алисы, как девушки Грэма. Она часто бывала на репетициях – любила сидеть на спинке дивана, наклонившись к коленям, как не до конца закрытый перочинный нож. У нее были непонятные черты лица – нечеткие, запавшие. Она казалось ему похожей на всех знакомых девушек, но и не похожей ни на кого. Сергей все старался незаметно рассмотреть ее получше, чтобы понять, в чем секрет. Она редко улыбалась, почти не разговаривала. Сергей думал, она грустит из-за Грэма.
Когда был перерыв, все курили. Сережа не курил, и потому бегал покупать газировку, пиво и что-нибудь еще. Он решил купить что-то для Алисы, чтобы она не грустила. Потом застеснялся и купил для всех – творожные сырки «Рыжик» с вареной сгущенкой. Они были веселые. Сергей даже представить себе не мог человека, который бы не любил вареную сгущенку. Но Алиса даже не посмотрела, а так и сидела, отвернувшись. 
 Каспер захотел сократить себе путь и свернул в подворотню. Лязгает решетка, после белого мельтешения совсем ничего не видно, тихо. Под ногами асфальт и пахнет мочой. Сергею кажется, что сбоку от стены отделилась какая-то тень, и он напрягает шею, пытаясь ее рассмотреть. Он раскрывает глаза как можно шире, ничего не видно. Старается пройти побыстрее, задерживает дыхание. Потом оборачивается, никого нет. Сережа свернул не туда. Вместо прохода– тупик. На дне узкого двора-колодца черное небо, которое все так же несется вместе со снегом вниз. Ничего не видно, если не считать света в окне на четвертом этаже: там голая лампочка и побелка. Сергей смотрит на лампочку. Снег летит сверху вниз. Вот так вот. «Одиночество – это как вот эта лампочка», – думает Сергей, – «Как двор-колодец. Одиночество – это ты и есть». Сергей бредет обратно, различает свет из проема с решеткой, откуда он пришел. Поворачивает в другую сторону. Сквозной темный двор, опять арка. 
 Сережа вспоминает, как Алиса первый раз обратилась к нему – про книги. Сашка сказал ей: «Спроси у Каспера». Была переменка на репетиции, короткие перегруженные звуки бас-гитары – громче, тише. Барабанщик, вставая, задел тарелку. 
Алиса подошла и спросила книги про художников. Не энциклопедии и не критиков. А чтобы было понятно, как они рисуют. Как вываливается то, что внутри на холст. Что должно произойти, чтобы то, что даже нельзя увидеть глазами, оказалось красками, холстиной - вещью. Картиной. 
Сережа не помнит, как она сказала. Он плохо ее слышал, но он понял.

***

Сергей выбирается под снег, закрывает калитку. Короткий заключительный лязг язычка замка, вставшего на место, скрип петель. От снега улица блестит и видна во все стороны. В конце улицы он замечает вывеску бара. Он очень быстро туда дошел, руки в карманах почти совсем заледенели, даже не с первого раза смог открыть дверь. Она тяжелая, с железным кольцом, стилизованная под двери какой-то башни или замка, как в Выборге. И внутри: просторный квадратный зал, деревянные стулья, массивные, оформленные темным деревом балки. Желтый свет ламп над боковыми столиками. Музыка густая, медленная, вроде не громкая, но очень плотная из-за обилия низких частот. 
Время заказать текилу. 
Каспер огибает бар, выбирая место поближе к бармену, чтобы не кричать. Делает заказ. 
…Алиса тогда спросила про художников. Это было во время перерыва на репетиции. Сам Грэм сказал: спроси у Каспера. Алиса подошла и спросила. У нее не было этого ее отсутствующего вида. Она смотрела на Сергея снизу вверх – она ведь ниже. Грэм не знал, что ей посоветовать. Грэм знает не все. Он сказал: спроси у Каспера. Сергей любит вспоминать этот момент. Он любит вспоминать, что он ей ответил. Не колебался ни минуты, ответ лежал в голове готовый, надо было только тщательно произнести. Не запнуться случайно, не сбиться. Бар наполняется шумом и сиянием. Текила согрела, ударила соленым столбом. 
Он посоветовал ей почитать письма Ван Гога к брату Тео! И письма Рильке! о Сезанне! У Рильке много писем об искусстве! Но пусть прочтет сначала о Сезанне! 
Так он сказал. Сделал паузу, будто отвлекся от своих мыслей и только сейчас припоминал. Он ответил чуть уставшим тоном. Так, будто ему задают такие вопросы каждый день. Алиса кивнула. Она удивилась, наверно, тому, что он разбирался в таких вещах. 
Каспер потом все время думал про это. Он чувствовал себя так, будто сам написал книги, которые советовал ей прочесть. Ему казалось, что, как только она начнет читать, она сразу все поймет. О том, какой Сергей есть на самом деле. Он пришел домой, не раздеваясь, схватил эти книги и стал перечитывать. Думал, как она это воспримет. Что именно привлечет ее внимание. Может, ей станет скучно. Начнет читать Ван Гога, пока он был священником, и решит, что это не то. Но ведь это гениально! Он буквально делал то, чему учит библия! Другие ненавидели его за это. Он даже был отстранен от должности в церкви! Обратит ли она внимание на фразу из писем Ван Гога «Если я хочу действительно похвалить художника, я не скажу "у него большой талант". Я скажу: "у него терпенье вола"»? Сергей опрокинул в себя еще рюмку текилы, прижег солью и решил, что он и сейчас так думает. Да, это очень точная фраза. «У него терпенье вола».

…Правда, Алиса ничего не сказала про книги. Так никогда ничего и не сказала. Восхитилась ли она. Вот в чем вопрос. Восхитилась ли она человеком, который смог не только понять Сезанна (забывшись, Сергей отождествляет себя с Рильке), но его поиски единственно верного цвета, его подход. «Он делал только то, что он знал, и ничего другого»... Восхитилась ли она? Или нет? Могла она понять, как минимум, неординарность… неординарность, нет, широту мысли… ладно, не его мысли. Но это не так уж важно. Это могли бы быть его мысли, если бы их уже не записали другие. 
Другие великие люди записали его мысли. 
Сергей опрокидывает рюмку. 
Другие великие люди записали и умерли. 
Они умерли, а он остался. Он остался один. Нет! Он остался с книгами. Это его лучшие друзья. 
Потому что у него нет друзей. 
Сергей берет в рот кусок лимона, лимон щиплет язык. По бару плывут пятна от медленно вращающегося шара под потолком. Лицо бармена, когда на него прыгает одно из пятен, ненадолго превращается в маску чудовища – одноглазого циклопа. В музыке, как ни в чем ни бывало, позвякивают рождественские колокольчики. Бармен недобро смотрит на Сергея этим пятном на лбу из туннеля отражающихся в зеркальной стойке бутылок. 
Сергей не помнит, как заказал последнюю порцию текилы. Он зажмуривается перед тем, как ее выпить – чтобы не видеть очередного превращения бармена. Из-за того, что он закрыл глаза, к горлу подкатывает. Сергей понял, что перебрал. 
 
Ладно, хватит. Перестать пить, заплатить по счету и выйти. Не туда. Здесь туалет. Выход справа. Выйти, и пойти отсюда. Уйти как можно дальше. «Уйти куда-нибудь, где меня нет» - думает Сергей. Сергей идет по набережной. Мосты уже развели. Снег кончился. Большая темная льдина врезалась в нерастаявший лед у берега. Она хрустит несколько раз, тяжело поворачивается и застревает. Теперь только если ледокол... Огни отражений города вздрагивают на холодной воде, далеко. Сергей пытается вспомнить, ходит ли ледокол на этом отрезке. Ходит ли ледокол, такой серый небольшой корабль с острым носом, и режет как попало нетвердый лед… Вдруг совершенно отдельно, как другому человеку, пришла мысль: а если она не читала?
 Сергей потрогал лоб, волосы опять намокли. Может быть, поэтому болит голова. Может быть, он уже простыл. 
А если она просто-напросто не читала? Они никогда не говорили об этом. Почему она ушла от Грэма к нему? Сергей открыл дверь, она стояла с сумкой. С одной сумкой, и все. Она ничего не говорила, только улыбалась. Первый раз тогда улыбалась ему…

Сергей сворачивает на линию, вдруг, не думая – как будто перевели стрелки. Может быть, дорога слишком прямая. Как сам Сергей. Проспект, некуда деться. А зверь внутри хочет петлять, путать следы... Как будто нужно уйти и нельзя вернуться домой. Не то, что бы нельзя – а не нужно, не теперь. 
Сергей всегда верил, что Алиса думает то же, что и он. Что нашла близкого человека. В Петербурге выпал первый снег. В ноябре. У нее был так намотан шарф вокруг воротника, его запорошило. Пришлось разматывать и вытряхивать снег, чтобы не растаял. У Сергея дрожали руки, когда он разматывал шарф, он старался очень осторожно, чтобы не задеть. Он был тогда так рад. Он все говорил, что ужасно рад. А потом они трясли шарф над ванной и сушили ей феном волосы, они все намокли, она была без шапки. Потом Сергей доставал тапочки, варил кофе, суетился… Ему было неловко, поэтому он пытался все время что-то говорить. Он не знал, что говорят в таких случаях. Он говорил о погоде, о том, как греться, чтобы не получить простуду. О том, как он сам однажды очень замерз и чуть не заболел, но выпил водки, грел горячей водой ноги и не заболел… Сергей все говорил, говорил, а она молчала, и чем дальше, тем неудобнее было спрашивать. 
На линии Каспер идет медленнее. На линии меньше света и совсем тихо. Деревья дотягиваются друг до друга ветками, над ними плывут черные облака. Сергей идет. Впереди бар с рыжей вывеской. Сергей раньше здесь не был. На вывеске что-то про лиса и джаз, и он толкает дверь, она проваливается в сигаретный дым. Внутри звучит музыка, очень громкая, в ней слышна разнузданная труба, в проходе толпятся люди, некоторые в шляпах. 
Столики почти все заняты. К Касперу подскочила официантка, на ее бледном лице улыбка обведена помадой сладкого оттенка. Она показывает ему свободный столик у стены, с которого еще не убрали посуду. Сергей спрашивает про гардероб, стряхивая несколько капель с волос ей на воротник – пришлось наклоняться, чтобы перекричать шум. Официантка опять улыбается и пожимает плечами. Он просит текилу и перекидывает пальто через спинку стула. 
На маленькой сцене играют свинг. Квартет разогрелся и гонит в полтора раза быстрее, чем нужно. Контрабасист в черной, низко надвинутой шляпе щиплет струны и ловко вертит контрабас. На шее его выступил пот, глаз из-под шляпы не видно, длинная, от уха до уха улыбка похожа на улыбку чеширского кота. У трубача густые кудрявые волосы, забранные в хвост, и такие же густые рыжие баки. Он выдувает соло из огромного живота в трубу, и тут же поет хриплые куплеты, наклонив голову вбок и отбивая ногой ритм. Флейтист - смазливый чернявый мальчик, похож на испанца. Он единственный из группы одет в белую рубашку и брюки, не без умысла. Сергей увидит потом, как женщины дарят ему розы. Слишком худой белесый парень с харизмой и внешностью Арлекино играет на банджо, быстро-быстро перебирая пальцами – так быстро, что иногда они исчезают из поля зрения, как крылья стрекозы. Играет Арлекино, сидя на стуле, но энергия собственной игры иногда как будто подбрасывает его в воздух. 
Все вместе это именно то, что нужно. Официантка принимает заказ на текилу и неожиданно присоединяется к бэквокалу на припеве. Как раз то, что нужно. Сергей слушает и чувствует, как от алкоголя и музыки у него разгоняется кровь. Вокруг все подпевают, двое пытаются танцевать, но очень мало места. Официантки знают посетителей по именам. Сергей тоже начинает подпевать, а потом опять подзывает официантку, чтобы она наклонилась как можно ниже(такой шум!) – и, вдыхая запах помады (действительно сладкий), заказывает ей в самое ухо эскалоп и картошку по-деревенски. 
Картошки мало. Сергей делает знак повторить. Официантка, решив, что понимает его, повторяет текилу. Сергей мысленно махнул рукой – почему бы и нет. Концерт закончился, но включают что-то еще, что-то из старого черно-белого джаза. Музыканты не спешат уходить – их тут все знают, и они присаживаются за соседний столик, за которым тут же становится очень шумно. Голова Сергея увеличилась, отяжелела, и нуждается в опоре на ладонь. Сергей пытается перекричать шум, требуя кофе, но официантка не услышала его и приносит опять текилу. Сергей покорно выпивает, но потом сразу платит по счету и встает, преодолевая дурноту. 

Лестница дается с трудом. Все заволокло сигаретным дымом, выход с приоткрытой дверью опасно наклонился и сползает набок. Еще немного, и железная рама косяка не выдержит. Сергей застегивает пальто уже на улице. Свежо. Он сосредоточенно смотрит на пальцы с пуговицей, старается попасть в петельку. «Мне нужна… свобода», – пуговица проскальзывает в петельку.. – «Мне нужен… настоящий я». Сережа одолел уже три пуговицы. «Мне нужна любовь Алисы...» – он морщится, потому что мысли опять повернули не туда. Но теперь уже поздно.
 «Она пришла-то, потому что он уехал в Москву и бросил ее,» – думает Сергей, нетвердо ступая на тротуар. Он пытается шагать ровно, но его заносит в бок. «Тварь. Собака. Сука. Она. Просто нашла место, где теперь ночевать. 
Ей просто нужно было место, где переночевать. Наверно, он не оставил ей денег. Забыл. Он мог. Он все мог». 
«Ха-ха-ха» – смеется Каспер, хватаясь сразу покрасневшими от холода руками за ограду вдоль тротуара. – «Ха-ха-ха, имел он вас всех. Так вам и надо, суки. Так вам и надо…». Сергей упал. 
Он падает на четвереньки, успевая удержаться на руках, но пачкает полы пальто и больно ударяется коленом. Ботинки тоже в грязи. Сергей пытается вытереть руки платком, потом бредет, прихрамывая, к ближайшему газону, на грязной жиже которого лежит тонкий, как масло, слой свежевыпавшего снега. Он промокнул пальцы и еще раз вытирает их платком, потом осторожно, ребром ладони, пытается зачерпнуть снег. Ничего не получается, рука опять измазалась. Сергей выругался и смотрит на свою грязную руку какое-то время, не видя ее. Достает платок и вытирает еще раз. Грязь осталась, но рука очень замерзла, он прячет ее в карман. Поднимаясь с корточек, кое-как отряхивается и бредет дальше. 
«Как-то все… как-то все не так», –  думает Сергей. – «Как-то все не так. Хожу ночью. Пью. Смотрел на официантку-дуру. Упал. А она даже ни разу не позвонила». Его по спине пробила дрожь – непонятно, от чего больше, от холода или от одиночества. 
«Ей наплевать!» - Сережа идет почти прямо, но ставит ноги как попало, просто, чтобы наступить, чтобы куда-нибудь идти. – «Ей на все наплевать! Особенно на меня». Он пытается осмотреть себя: насколько сильно видна грязь. Но разглядеть что-либо очень трудно. «Наверное, я сам в этом виноват,» – думает Сергей. Мимо бежит собака. Запахло псиной, шерсть на одном боку у собаки свалявшаяся и грязная, но морда кажется улыбающейся из-за высунутого языка. Фонари еле тлеют. Сергей наступает в туман над мостом. Он думает, что скоро утро. Голова пустая, находится где-то высоко. 
 «Мои глаза – серые, – считает Сережа, – никогда не синие, никогда не голубые. Мои глаза – серые», – Каспер сворачивает на проспект и идет к морю. «А у Грэма были синие глаза. Очень синие. Выгорели почти до белого. Как летнее небо в жаркий день. Но они были – скорее, синие». Впереди ничего не видно, но море уже там, за черным асфальтом, на которым заканчивается дорога – черная вода. 
Черная вода, которая умела не кончаться и не начинаться – черная вода была всегда. Сергей и раньше иногда приходил сюда. Он любит это место. Здесь хранятся его сны, воспоминания, и смутное «я – это я». Там, где была черная вода его души – его глаза были серые, серые, как песок ночью. 
Жизнь кажется далекой в Час Быка. Далекой и ненастоящей. «Грэм умер,» – думает Сергей. – «Скорее всего, он умер. Скорее всего, именно так. Почему?». Каспер изо всех сил пинает песок носком ботинка, песок разлетается где-то в темноте. Сергей слышит, как часть песка просыпается в воду. Раздается глухой быстрый всплеск, по этому всплеску можно определить, что вода – совсем близко. Гораздо ближе, чем он рассчитывал. Наверно, совсем сошел лед.
Пять утра. Небо бледнеет где-то сначала за мокрым ухом Каспера, потом между фонарями становится чуть тоньше и прозрачнее. Сергей бредет обратно. 
В начинающемся свете уже можно различить дома на набережной. Крыши на восходе как вырезанные ножницами. Дрожит мост через реку, проходит первый трамвай. Каспер бредет, ссутулившись. Балконы и барельефы похожи на остатки тумана, прилипшие ночью. Сергей выходит к Неве. Небо одного цвета с водой. Сейчас то время года, когда еще течет тяжелый лед, но над городом уже огуречно пахнет корюшкой. Все быстрее носятся чайки. 
Сергей вдыхает полной грудью, потягивается. От алкоголя остался горький привкус, легкая тошнота. Чайки, невысоко подлетая, ныряют за рыбешкой и мусором. «Как шпана у Петропавловки – за монетами», - думает Каспер. 
Пахнет морем и талым снегом. Небо бледнеет еще больше, накрапывает мелкий утренний дождик. Еще чуть-чуть, и выплывут из тумана мосты.

***

Утро хорошо тем, что за ним всегда следует новый день. Все прежнее прошло, настоящего еще нет. Свет – еще не свет, а дымка, в которой варится Невский, многослойные карнизы, каменные лица на фасадах, медитативные орнаменты. Полукруглые окна кофейни под арками, в которой сидит Каспер в мокром пальто и привычно сутулится.
Проведенная без сна ночь оставила гадкий привкус во рту и нечеткость сознания, будто внутри стоит чужой человек лицом к стене. Он смотрит сквозь эту стену на официантку:
– Скорее всего, он умер. 
– В смысле? 
– Вот и я говорю: в смысле. Тела же не нашли.
Искусно заколотые невидимки держат пилотку на волосах. Симпатичная девушка терпеливо улыбается.
– Тела же не нашли, так? А впрочем, какое там тело? Пепел. Вы знаете историю про Трумана Капоте?
Уголки губ официантки будто тоже держат невидимки – профессионально, как пилотку. 
– Труман Капоте – это который написал «Обыкновенное убийство». Вот он точно умер. – Каспер медленно и важно покивал. – Его не похоронили нормально, прах просто хранился у подруги. Представляете? Где–то в шкафу, должно быть, вместе со шмотками. Или в бюро с бумагами и счетами… Подругу звали Карсон. 
День в кофейне на Невском только начинается. Протереть чашки, расставить стулья, две сотрудницы опаздывают и завязывают фартуки на бегу, заломив руки за спину. И, конечно, первый посетитель – пьяный. Официантка думает с сожалением, что все это – вполне обычное начало дня.
– А моя фамилия Каспер. Зовут Сергей. – Каспер немного помолчал, ожидая реакции. Реакции не последовало.
– И знаете, что? Ее дом ограбили и вместе с драгоценностями утащили сундучок с прахом Капоте. 
Каспер смеется, смеется один над своим рассказам и вдруг говорит совершенно трезво: 
– Он все равно сбежал, представляете? Даже после смерти.
Один уголок улыбки официантки все–таки не удержался, соскочил:
– Заказывать будете?
Каспер разочарованно зевнул, прикрывая рот кулаком:
– Один кофе. Ристретто, пожалуйста. И стакан воды.
Всегда у него так с женщинами. Он как-то несмешно шутит, не о том говорит. Если они с ним встречаются, то смотрят вдаль, не видя его, а потом не отвечают на звонки. «Мои всегда грустны, твои всегда готовы», – цитировал он Сашке стихи современного поэта, которые Касперу так понравились, что он поменял в оригинале «мои» и «твои». Он ничего еще тогда не знал про Алису. 
То, что у него не получается найти жену было если не главной, то определяющей проблемой его жизни. Только с Сашкой Сергей мог говорить об этом открыто. Сергей думал даже что то, о чем Грэм говорил тогда перед концертом – про чемодан – было на самом деле про него, про Каспера. Такая метафора. Про него и его проблемы с женщинами.
 «Чемодан-то мой. Мысли не мои – о том, что в чемодане»
А что в чемодане, собственно? Что я такое? Инженер светопрозрачных конструкций. Живущий в квартире, которую мне оставили родители. С девушкой, которую мне оставил, как воздушный шарик мой единственный и неверный друг. Грязные чашки, невыключенный свет, упавшее полотенце в ванной. Любовь к ней делает искривленным пространство комнаты, дом – неузнаваемым. Непонятно, куда сесть, куда положить руки. Она почти не двигается, но места не остается, везде ее близость, слабый карамельный запах, от которого кружится голова. Хочется много любить, она всегда уступает, но непонятно, что делать дальше. 
В последнее время она сидит обычно на диване с ногами и слушает музыку в огромных наушниках, будто кто-то взял в черные мягкие ладони ее голову, примяв светлые волосы. Он спрашивает всякие дурацкие вещи: например о том, почему она никогда не выключает свет в прихожей. Но никогда не осмеливался заговорить хотя бы о том, какую музыку она слушает. 
Между ними набухло молчание, и в этом молчании, как гной, смерть и измена. Иными словами, чемодан. То, что он знает о чемодане и то, что она не знает. 
Каспер поднимает ладонь на уровень глаз и долго на нее смотрит. Пытается понять, видит свою руку или нет на самом деле. Понять по руке, реально ли все происходящее. Но, так как возможно сомневаться в существовании окружающей реальности, но невозможно сомневаться в реальности себя самого, Каспер переводит взгляд в окно.
Вернее, ему кажется, что он теперь смотрит в окно. Он теперь так же не смотрит в окно, как до этого не видел своей руки. 
Было много причин, почему он полгода не мог приехать к Грэму в Москву. Важные дела, недостаток времени, приоритеты. Он собрался уволиться с этого места работы, устроиться куда-нибудь еще. У него не получалась семейная жизнь…
Нет. Нет. Не так.
Он собирался. Он все равно собирался приехать и поговорить с Сашкой еще раз и про этот дурацкий чемодан, и про концерты. Почему Грэм решил завязать с музыкой?
Сергей хотел найти работу в Москве, потому что там больше платят и перспективы интереснее.
Так, по крайней мере он объяснил это родителям по телефону. Родители ничего не поняли – связь была плохая. Он опустил трубку, потом опять поднял ее к уху и слушал длинный гудок. Зима подходила к концу.
Все дела Каспера проваливались в пустое, ничем не занятое время. Работа замирала в ожидании согласования, или оплаты, или нужной температуры воздуха без порывов ветра. Перед отъездом Каспер лишь хотел привести в порядок дом, сделать косметический ремонт. Нашел человека, и каждый день этот человек звонил и говорил, что придет завтра. На следующий день он долго с жаром извинялся, а в конце спрашивал, не передумал ли еще Сергей. Каспер говорил, что нет, не передумал, и вешал трубку, успев мизинцем вытереть пыль на всех кнопочках телефона и в пространстве между ними. 
С работы Каспер возвращался раньше, чем обычно, как только зажигали огни фонарей – их свет был еще белее от падающего снега. В молчаливом безделии проходили их вечера с Алисой, но ложились они позже, чем всегда. Каждый раз удивляясь этому – он вроде бы абсолютно ничем не занимался, как можно было пропустить время ложиться спать. Он не высыпался вне зависимости от того, удавалось заснуть или нет. 
Он действительно нашел работу в Москве. Точнее, работа нашла его. Большая организация с хорошей зарплатой и соцпакетом. Осталось только пройти финальное собеседование. Он как раз говорил им, что скоро выезжает. Смотрел в окно, на трубу котельной, которая виднелась над крышей со сползающим снегом. Называл тут же, из головы, даты окончания текущих проектов, словно пытаясь загнать время, бегущее сквозь него, в какие–то рамки.
А потом это случилось. 
Взрыв.
Смс-ка. Смс-ка о взрыве в метро, и о том, что там был Сашка. Ее написала клавишница Талина. Не ему лично, отписала всем, кто был в записной книжке. Каспер включил телевизор и два дня смотрел все выпуски новостей. Сашку показали всего один раз, он быстро прошел под камерой, поэтому показали еще раз, в замедленной сьемке: небольшой такой, неуместный в толпе людей в этой своей кепочке набекрень и светлыми нездешними глазами. В руке у него был чемодан. «Совсем и не похож», – подумал Каспер, глядя в окно на неверный, перед оттепелью, снег. 
Погибло двадцать человек. Еще тридцать получили ранения тяжелой и средней степени тяжести. Ни разу не назвали полный список погибших. В перерывах между новостями показывали рекламу шампуня от перхоти. Каспера выключал звук и смотрел, как течет вода с крыши – снег, как он и думал, сразу начал таять.
«Апельсинами бы тебя так не размазало», – подумал он в который раз. 
Сергей хотел объясниться – тогда, перед концертом. Поэтому он принял все на свой счет, как метафору. Метафору про чемодан:
«Пока чемодан не откроют, неважно, что в нем – бомба или апельсины»
Каспер не воспринял тогда это буквально. Он думал это вроде мысленного эксперимента. Кот Шредингера. Шредингер придумал его, чтобы объяснить нелепость квантовой физики. Кота сажают в ящик с радиоактивным веществом, его так мало, что атом может распасться – как раз хватит на смерть кота, а может не распасться, и кот останется жив. Так как никто не знает, что происходит внутри ящика, то неизвестно, распалось ядро или нет. Следовательно, кот, сидящий в ящике, и жив, и мертв одновременно. Если же ящик открыть, то экспериментатор может увидеть только одно конкретное состояние — «ядро распалось, кот мертв» или «ядро не распалось, кот жив». Шредингер доказывал, что положения квантовой физики это какой–то бред и существует реальность. 
– Помнишь, Алиса подошла ко мне спросить про книги? – спросил Каспер. Каспер хотел всего лишь рассказать Грэму, что они живут вместе. Как она пришла, как сушила волосы, что, когда ты уехал, музыка стала разваливаться без твоих партий, будто незнакомые люди пришли поиграть рядом, а главное, я ее очень, ужасно люблю. Еще с того дня, как… 
Откуда–то из своего далека Грэм не сразу отозвался: 
– Про книги?... – Грэм пошарил на столике гримерки, нашел салфетку и написал адрес черным ломающимся карандашом для бровей. – Заходи ко мне, когда будешь в Москве. Познакомлю кое с кем. Если ты хочешь говорить про книги. 
Звучало, конечно, как издевка. Впрочем, приглашение в духе Грэма.
Каспер сразу вспомнил случай с телефоном и спросил, почему Сашка не отвечает на звонки Алисы. 
– Алисы? – Сашка оторвал взгляд от невидимой точки, которой он уже тогда часто держался, как сейчас внутри Сергея – его человек–лицом–к–стене. – В смысле, Алисы?
– Ну да, Алисы. Тебе ведь лучше знать, чьи это звонки. – Сергей почувствовал себя неловко, как будто подслушивал. 
Сашка посмотрел на него так, будто Сергей рассекретил его нычку с травой. Растянул рот в треугольной усмешке и вдруг подмигнул. Каспер решил, что он пьяный или это и есть ответ.

…Сергей очень устал прокручивать без конца эти воспоминания в голове. Он опять смотрит в окно из своего пустого кафе. И в этот раз наконец видит то, что за окном – видит дом. 
Хороший дом. Из той серии петербургской классики, что смогла сохранить, не смотря на реконструкции, стиль и цвет. Стиль: модерн конца девятнадцатого века. Цвет: серый. Цвет дождя, цвет залива зимой. Цвет Петербурга. Сергей относится к числу горожан, болезненно переживающих современную подарочную упаковку города для празднования трехсотлетия: выкрасили разноцветным то, что в сером выглядит чище. 
 В одном из освещенных окон белая женская рука открывает форточку. Снаружи окно выделено треугольной подставкой с основанием из трех каменных лепестков, похожей на вазочку для варенья. В желтом свете, сквозь складки занавесок темнеют углы мебели и плавает яркий сгусток лампы посередине – наверное, над кухонным столом. 
Сергей машинально отпивает остывший кофе, но не может оторвать взгляд от этой лампы. Он смотрит на маленькое желтое окошко в серой громаде, беззащитный перед его светом.
…наверно, она варит кофе в джезве, когда он еще спит. Заваривает в холодной воде, нагревает, помешивая, и тонкой струйкой вливает молоко. Добавляет ваниль, корицу, сахар… Потому что этот идиот, конечно, пьет кофе с сахаром. Каково это, быть им? Слышать шкварчание яичницы, бормотание радио, когда просыпаешься. Брюки со стрелкой, свежая рубашка, носовой платочек, еще горячий от утюга. В небритую со сна щеку целует она – обычная женщина, которая любит.
Каспер хочет расплатиться, но не может опознать свою официантку в стайке девушек у стойки бара. Надо было сразу просить счет. Все эти официантки такие одноразовые дуры. Теперь не поймешь, какая - его. 
Сергей никогда не сможет быть кем-нибудь в таком вот желтом окне. Он так и останется снаружи, прохожим, частью пейзажа за окном. Маленькой единственное фигуркой в макете города, посаженной туда для натуральности и понимания масштаба. С пластмассовой чашкой кофе и невкусным пирожком. От него здесь не останется ничего, кроме чистой пепельницы, ведь он даже не курит. 
И тогда Сергей решает никого не звать, он подходит к стойке и платит там. Это то, что он умеет очень хорошо: заплатить и уйти.
И он застегивает серый пиджак, застегивает пальто, которое, приняв форму пиджака делает его совершенно прямоугольным и аккуратно проходящим в прямоугольное же отверстие двери. Определенно началось утро. Над расходящимися от Адмиралтейства линиями улиц проносятся чайки и ласточки, деля небо на речную и морскую зоны, впрочем, постоянно их путая.
Не провожая Каспера до метро, дома расступаются, Казанский делает свой широкий жест, полукругом загребая туристов – маленьких на его фоне, далеких, иностранных и иногородних, толпящихся на проходе у идущего на работу города. 
Промечены синими буквами метро маршруты людей под землей. Глубоко под землей, гораздо глубже чем в Москве, под землей и еще под рекой, разъезжаются люди по своим делам и потом возвращаются. И только она, Нева – всегда несется в море. 
Надо было сразу идти домой. Но что такое домой? На улицу мою, в такой питерский двор. К узловатым толстым стволам тополей, по проспекту и налево мимо решетки, направо и еще раз налево, в парадную с гулкой широкой лестницей.
Домой – это туда, где я пропал.
Это идти вверх по ступеням с запахом талого снега и тряпки, где морщится штукатурка, и тяжелая дверь в слоновьих складках старого дерматина распахивается бесшумно, доверяясь ключу. 
И я пришел.
Сон прихожей, бледные цветы обоев, поскрипывание паркета. Сергей не включает свет. Он раздевается в темноте, медленно вынимая руки из рукавов. Белеют костяшки пальцев, а пальто не видно грязное или нет. Где-то загудели трубы, звук вязнет в теплом стоячем воздухе, Сергей оборачивается.
В проеме спальни – Алиса. Будто сноп света в июльском саду, а не его девочка холодным апрельским утром. Тонкие светлые ноги под его рубахой, которая ей велика, прозрачные волосы летят вокруг головы, а лицо темное, потому что она стоит спиной к окну.
 – Я тебя разбудил?
И он делает паузу – делает паузу, а не ждет ответа. Он плохо ее видит, но хорошо знает. Она ничего не скажет. Не будет жаловаться, что не спала всю ночь, не будет успокаивать, что только что проснулась. 
– Мы в кабак пошли с коллегами. Телефон разрядился, я поздно заметил. Хотел из автомата позвонить, потом подумал – ты спишь…
Сергей не собирался врать. Он сказал это, просто чтобы сказать что-нибудь. Если бы она поинтересовалась, где он был всю ночь, почему от него несет перегаром, почему не позвонил. Он бы сказал, что не это сейчас главное. Он даже начал выстраивать в своей голове речь от этой фразы: «Не это сейчас главное…»
Но она ничего не спросила, и он сразу забыл, что хотел сказать. С площадки слышно, как лязгнул и тяжело загудел лифт. Коридор превращается в тоннель, в лабиринт, она молчит в самом его конце. Кутается в рубаху, будто чужой кто-то ее обнимает, без него по ее плечам – две руки. 
– Ты замерзла?
Алиса мотает головой. Бездумно мотает, без напряжения. Сергей спрашивает:
– Ты завтракала?
Алиса мотает головой.
– Который сейчас час вообще?
Алиса мотает головой. 
Сергей злится.
– Ты можешь отвечать нормально?
Алиса опускает голову. Сергей пытается разобрать выражение ее лица, но в прихожей темно. Голос его стал плоским, как палочка от эскимо:
– Ты обиделась?
Алиса молчит. Кажется, он ослеп и оглох одновременно. Кажется, он спит, заснул еще в 5 утра на холодном песке набережной, и пытается согреться, прижимая пальцы ног в мокрых носках. 
И тут она откидывает голову назад и взмахивает рукавом. 
Я вот, знаешь, что подумала. 
Когда мы уедем. Ты же хочешь уехать. 
Она опускает руку вниз, рукав рубашки свисает.
 А давай не возвращаться. Давай не возвращаться вообще и не жить нигде. 
Не будем нигде надолго останавливаться. Будем ездить медленно, на поезде. И все время смотреть в окно. 
Мы будем читать, играть в шахматы и смотреть в окно. 
Будем покупать пиво у бабушек на остановках и вареную картошку с укропом в целлофановых пакетах. Ехать дальше, все время дальше – и смотреть в окно. 
Каспер пытается вспомнить, когда они говорили про то, что он хочет уехать. Он разве хочет? Она просто подслушала переговоры с московской компанией или разговор с родителями. Он ничего еще не решил. 
В темном круге головы Алисы против светлого проема двери не видно, как движутся губы: 
Это же гораздо лучше, чем просто дом. Ее знакомый дизайнер говорил: главное в обстановке комнаты – вид за окном. 
Какой бы ни был интерьер, он весь вокруг того, что в окне. Слушай, Сережа, вот можно было бы прямо в доме ездить. Ты ведь так любишь этот дом. 
Поставить его на колеса, привезти в другой город, выгрузить где-нибудь в красивом месте. Потом опять…
Каспер напрягает шею в месте про знакомого дизайнера. Идет на кухню, объясняя на ходу:
– Лис, это все было у Хлебникова. 
Такие дома-кибитки, и в каждом городе вместо домов что-то вроде пчелиных сот для этих кибиток. А у поездов вместо вагонов платформы, которые везут эти кибитки в куда хочешь. Потом они просто сгружают кибитку в одну из сот в любом городе… 
Она говорит «уехать», как будто это так просто. 
Купить билеты и уехать. 
Взять два билета за час до отбытия, они всегда в это время появляются – снимают брони. В худшем случае это будут два месте в разных вагонах, верхние боковые. А можно взять билеты на экспресс. Чтобы дорого, сидя и быстро. 
На кухне он ставит чайник, достает сыр. Уйдет она от него? Сергей режет сыр. Уйдет? Потом, тем же ножом – хлеб. Крошки прилипают к ножу. Он смотрит на цифры календаря на стене, чтобы не оборачиваться. 
«Машина едет, едет, стоп». Такая игра была у них во дворе. Ведущий стоит ко всем спиной: «Машина едет, едет», все бегут. Они должны успеть коснуться ведущего. Ведущий кричит «Стоп!». Поворачивается. И все замирают. Ведущий ходит между застывших фигур, пытается их рассмешить, напугать. Но фигуры не двигаются. Сергей любил в детстве эту игру. 
А сейчас ему кажется, что он–то отворачивается, но никто не бежит. 
Открывая дверцу холодильника, боковым зрением он видит Алису. Сидит за столом, как ни в чем ни бывало. 
И Сергей говорит:
– А впрочем, если хочешь, давай уедем.
Дверца холодильника захлопнулась с мягким звуком уплотнительной резинки. 
Алиса говорит очень тихо:
Как же это мы уедем? Ты так любишь этот дом. 
Ты и есть этот дом. Ты провел в этом доме всю жизнь, с самого детства. 
Здесь окна на север, и солнце утром над жестяной крышей. Высокие потолки. Узкие стены. Ты сможешь жить где-то еще? 
Ты представить-то этого себе не сможешь. 
Ну, давай, представь. Вот, ты ушел, где ты? 
Что видишь? 
Всего-то серый провал двора под балконом. Только теперь ты снаружи, а не внутри. Смотришь на колоски советского орнамента, кривую трубу водостока, в которой всегда гремит, когда дождь, и думаешь, что теперь не можешь попасть домой.
Потому что ты ушел. 
Но ты не сможешь уйти. Ты не сможешь уйти отсюда, сколько бы ни пытался.
Каспер замер, все еще держась за дверцу холодильника. Стоит и молчит, одна, две минуты прошли. Тихо, только часы тикают. И тут он взрывается.
– Мы уезжаем немедленно! Сегодня! Сейчас!
 Я решил. Иди, собирай вещи. 
Собирай все вещи, мы, может быть, не вернемся. 
Вот теперь он поворачивается. Машина едет-едет-стоп. 
Повышает голос:
 – Ты будешь брать что-нибудь?! 
Она говорит, у нее все в сумке. Сергей подходит и ставит на стол кофейник. 
Нет, нет, что ты. Она не собирала. Все так и было. 
Сергей обжигает большой палец, плеснув кипятком мимо чашки. Но руки не отнимает, даже не вздрагивает.
Все в сумке? Два года, два года она тут живет и все в сумке??! 
Надо продать!!! К черту!!! 
Надо продать этот дом и уехать. 
Купить квартиру в Москве… нет, только не в Москве! 
В каком-нибудь среднерусском городе. Где-нибудь, где они будут только вдвоем, без дизайнеров. Выбирать вместе мебель там, обои, забивать книгами шкафы… 
Сергей так пристально смотрит на Алису, что перестает ее видеть. Он думает (а не видит): она красивая. Он смотрит на нее, как смотрят на откидывающийся столик в плацкарте, когда отходит поезд. Тонкий волосы над кончиком уха, брови легкие, как пух, блестящий глаз – птичий. Маленькие, тонкие внизу ножки. И ручки. Потом она, так же сидя, чуть-чуть поворачивается под косой утренний свет и распадается на линии и углы, будто трава, которую рисуют дети. 
Опять пошел снег.


Об авторе: Анна Грейп – прозаик. Родилась в 1983 г. во Владимире. Участница курсов онлайн-школы альманаха «Менестрель». Публиковалась в альманахе «Менестрель», журнале «Четырехлистник».

Николай Архангельский. Переживая день. Стихотворения

*** в детстве я долго засыпал  переживая день  долго просыпался  и гримасничал в зеркале  а отец  просыпался быстро  шумно умывался бросая  ...